Любка (Глезер) - страница 11

В полумраке предбанника Петька подавленно молчал и озирался, ошеломленный небывалой суетой вокруг его личности. Михаил Петрович заставил его раздеться, разделся сам и стал парить и растирать Петькино тело, задубевшее от грязи, холода и ветра. Одежда его была безжалостно сожжена в ярко пылавшей печке. И длинная рубаха Михаила Петровича была приготовлена и лежала на сухой широкой скамье. В сумраке, освещаемый лишь светом потрескивающей лучины, Петька смущенно отворачивался и прикрывался руками.

— Ну, чего ты, — прикрикнул на него Михаил Петрович. — Чай, мужик я! Ишь ты, какой нежный да свежий. Только вот ребра торчат, да сала на жопе маловато…

Большой, по звериному волосатый, он вертел и шлепал Петькино тело точно мячик, оттирая его от грязи и насекомых. Петька вздрагивал от незнакомых, ласково-грубых прикосновений, вызывавших в памяти недалекое мирное прошлое: бабкины сильные руки, натиравшие его маслом, теплый вечер и далекое ржание коней, темный взгляд и грудь, упрямо выпирающую из белой рубахи. И потому Петька задубел в своем смущении, чувствуя как его срам тяжелеет и наливается кровью. Потом они долго, неторопливо пили чай на кухне. Петька прихлебывал горячую жидкость, ощущая, как струйки пота бегут вдоль по хребту. Свет керосиновой лампы делал его лицо еще более молодым и нежным.

— Ты у меня как девушка юная, — шумно хохотал Михаил Петрович, но глаза его были серьезными и напряженными. И взгляды пристальные из-под густых рыжих бровей будоражили и тревожили Петьку. — Ну, идем спать-ночевать, красна девица! Ложись в большой комнате на диване. Вот тебе подушка да простынка, а вот одеяла второго я не припас. Шинелью укроешься, хоть и старая, но теплая — всю войну в ней прошлепал. Отдыхай, а утром работать начнешь!

Ночью Петька проснулся от какого-то движения или, вернее, вибрации воздуха. Темная тень склонилась над ним и большая рука гладила и ласкала его щеку. Петька повернул голову и прижался губами к грубой, пахнущей химикалиями коже.

— Спи, спи, дурачок, блондинчик, — прошептал густой голос.

И Петька испытал сильнейшее желание принадлежать этой силе, этому шепоту, этому терпкому мужскому запаху…

Михаил Петрович обучил Петьку орудовать немудреной аппаратурой, как он торжественно называл софиты и простыни. Петька должен был налаживать свет, усаживать клиентов и даже «наводить фокус». Но большую часть времени он проводил в проявочной. Освещенный адским, красным светом, словно загипнотизированный, смотрел он в прозрачно-черную глубину ванны, где совершалось волшебство: на белой бумаге появлялось бледное, быстро темневшее изображение. Оно выплывало из водных глубин, становилось объемным, оживало, улыбалось или хмурилось, становясь частью Петькиного мира. И он стал жить в этом мире глаз, губ, щек, морщин. Стал придумывать для них истории, сентиментальные, душещипательные. Отогретый, откормившийся, Петька оказался сочинителем и фантазером, занимавшим своими историями Михаила Петровича, который быстро привык к Петькиной говорливости и терпеливо отвечал на его расспросы о Питере, о войне. Вечерами Михаил Петрович обучал Петьку грамоте и счету.