— Вот рубанут они нас, послушаешь тогда, что бойцы скажут.
— Тогда они будут воевать, а не разговаривать. И может, еще злее будут, потому что все знают, сколько терпели.
Грач недовольно морщится.
— Бросьте вы. Мне еще жену надо дождаться.
— А чего тебе? Штамп есть — и радуйся.
— А ты чего тянешь? Даяна — девка что надо!
— Не знаю. Вот было бы, как в армии. Приказ — и женись, не рыпайся.
— Назначили бы тебе по приказу бабку Феклу. А Даянку твою кому другому — приказом, — поддразнивает Грач.
— Ну ладно, расфилософствовался.
— Ты сам начал.
— Разве? — мичман растерянно трет нос, — Так я хотел, чтобы приказом-то… это… Даянку — мне…
Они втроем выходят на крыльцо, вместе отправляются к причалу. Еще издали мичман замечает на мостках белое платьице Даяны. На палубе катера, живописно облокотившись на зачехленный пулемет, стоит старший матрос Суржиков и что-то говорит девушке, показывая в улыбке все свои великолепные зубы.
— Ну я ему! — тихо говорит Протасов.
Ищенко громко кашляет. Мичман сердито взглядывает на него, а когда снова поворачивается к катеру, то видит одну — только Даяну. Суржиков сгинул, словно его и не было.
Политрук смеется, поощрительно хлопает мичмана по плечу.
— Чувствуется выучка…
Протасов тяжело прыгает на мостки, отчего стонут пересохшие доски, и Даяна едва удерживается на ногах, цепляется за невысокий борт.
— Все по местам! — командует он. На ходу берет Даяну за подбородок, быстро целует ее в испуганно сжавшиеся губы. И перешагивает на катер.
Даяна стоит не шелохнувшись, не опуская глаз, и ее лицо рдеет, то ли от смущения, то ли от вечернего солнца.
…Ох уж эти вечера! Утро с его бодростью и надеждами напоминает пустую корзину Даяны, идущей на виноградник. Корзину, которую предстоит наполнить. А вечер! О, вечер — это тоже вроде корзины, только не пустой, а уже опустевшей. Когда тело гудит радостью исполненного, когда позади заботы и можно уже не спешить, не тревожиться, а просто радоваться удачному дню и предстоящей ночи. Вечер — это когда из светлых глубин усталости всплывает второе дыхание и хочется петь, и любить, и глядеть, как великая художница заря перемешивает краски на небе, на зеркале Дуная, на лицах людей.
Для всех вечер — окончание дня, для пограничников это прежде всего начало ночи. Вот и он, мичман Протасов, вместо того чтобы в этот час быть рядом с Даяной, стоит у окна рубки, глядит на неподвижные темные камыши, на красный шар солнца, скачущий, словно мяч, по гребенке дальнего леса. Вместо того чтобы сидеть у любимой вербы на околице и сдувать комаров с плеч девушки, он, Протасов, уходит на свой ночной пост, где тишина будет тревожной, неподвижность — напряженной, затаенной, опасной…