Ну уж… — засомневалась жена моего спутника.
А что? Для инкарнаций нету наций, — пошутил ее муж, — нету стран и географии, — уверенно, почти гордо завершил он свою мысль. — Вот я, например, инкарнация… —
Знаем, знаем, слыхали — Монтеверди, — отмахнулась его жена.
Почему Монтеверди? —
Да просто он любит его музыку. —
Монтеверди? Это не Верди? —
Нет, Верди — это Верди, а Монтеверди — это Монтеверди! И он любит не Верди, а именно Монтеверди. Верди — это по-итальянски, зеленый. А Монтеверди — зеленая гора.
А-ааа. —
Он любит Монтеверди, а у Монтеверди, оказывается, было тоже небольшое искривление позвоночника. — Интересно, и у моего приятеля тоже искривление позвоночника. —
Но он же не любит музыку Монтеверди? —
Нет, не любит, — подтвердил я.
Ну, что с тобою, девочка? — ласково обратилась к бабочке наша спутница.
Бабочка ничего не отвечала, только взглядывала неимоверно, неизбывно печальным выражением спокойных и удивительно старческих глаз. Я моментально стал сдержаннее в движениях, вспомнив известного древнего китайца с его странным и поучительным сном про него самого и бабочку, запутавшихся во взаимном переселении друг в друга.
Перед моими глазами всплыла неверная картинка далекого-далекого незапоминающегося детства — а вот кое-что все-таки запомнилось! Мне привиделось, как среди бледных летних подмосковных дневных лугов я гоняюсь за бледными же, сливающимися с полусумеречным окружающим бесплотным воздухом, слабыми российскими родственницами этой безумной и просто неземной красавицы. Среди серо-зеленых подвядших полян я как бы парю наравне с ними в развевающихся сатиновых бывших черных, но повыстиранных до серебряного блеска трусах и истертых спадающих сандаликах. Я все время чуть-чуть промахиваюсь и медленно, как во сне, делая разворот на бреющем полете и постепенно набирая скорость, опять устремляюсь вослед нежным и завлекающим обманщицам, ускользающим от меня с легким, чуть слышимым хохотом, слетающим с их тонких белесых губ. В руках у меня нелепое сооружение из марлевого лиловатого мешочка, прикрепленного к длинному и прогибающемуся пруту, называемое сачком и смастеренное отцом, в редкий воскресный день выбравшимся из душной Москвы к семье на звенигородскую немудреную дачу. Я гоняюсь за бесплотными порхающими видениями, исчезающими прямо перед моими глазами, как блуждающие болотные огни, оставляющими легкий след пыльцы на моем орудии неумелой ловли, словно некое неведомое и тайное делало ни к чему не обязывающие необременительные отметки ногтем на шершавых страницах обыденности. Так мы летали над лугами и полянами, пока наплывшие сумерки не объединили нас всех в одно неразличаемое смутное вечернее шевеление и вздыхание. Такое было мое далекое и плохо запомнившееся детство.