Только моя Япония (Пригов) - страница 95

Лейтенант утер черной невидимой во тьме рукой черное же неразличимое лицо и стал приходить в себя. Он припомнил, что, собственно, привело его сюда. Да, он должен был повернуть рычаг взрывного устройства, обвалом камней отделившего бы больных и заразных от еще не зараженных и способных хоть на какую-то минимальную жизнедеятельность. За время его пропадания изможденные, складированные огромными штабелями полумертвецы, собравшись с последними силами, стали кое-как выползать из грота в прежние пространства их совместного обитания с остальными братьями по несчастью. Лейтенант, превозмогая неимоверную усталость, повернул рычаг устройства. Раздался глухой взрыв. Обрушившиеся каменья завалили погребальный грот, придавливая слабо постанывающих и повизгивающих, полуповыползших наружу больных, совместно с попавшими под обвал и громоподобно ревущими и визжащими сверхтвареподобными чудищами. Завал отсека отгородил всех пораженных от еще надеющихся на спасение. Но эпидемия скрыто жила уже во всех, и определить, отделить больных-смертников от пока еще временно здоровых не было никаких сил и возможностей. Тем более что в темноте нельзя было распознать и увидеть первый взрыв набухающих фурункулов, выбрызгивающих гной вовне, заражающий воздух и нечувствуемыми каплями оседающий на коже близнаходящихся, внедряясь им в поры и зарождая свои новые подкожные очаги разрастания на теле неведающих еще о том жертв. В общем, никакое различение не представлялось возможным. Да и в нем уже не было необходимости. Скоро снаружи раздался неимоверный, мощный, но скорее ощущаемый, чем слышимый гул. Стало ясно, что все они, здесь заточенные и обитающие, теперь мало чем отличимы от всех тех, снаружи. И даже больше, они имеют некоторое сомнительное преимущество — помучиться чуть подольше. Потом раздался второй, еще более мощный и менее ватный гул, и все озарилось тем вышеупомянутым финальным светом. Да.

Вот так.


За бесконечной постоянной анестезирующей практикой ночного письма и рисования, а затем долгого дневного сна под постепенно и неумолимо накатывающейся удручающей дневной жарой все несколько (да в общем-то не несколько, а весьма значительно) сглаживается, нивелируется, встраивает любую необыкновенность в апроприированную рутину уже неразличимого бытия. Это, собственно, и порождает упомянутую выше постепенную невозможность сказать что-либо или написать что угодно о местном бытии и собственном пребывании в нем. Но у нас еще есть силы и неуничтожимое желание, прямо юношеская порывистая страсть продолжать повествование. Продолжать писать хоть о чем — не важно! И несмотря ни На что. И мы продолжаем.