Рассказы (Маламуд) - страница 130

В первом антракте она приветливо осведомилась, одновременно отстраненно и — как только ей это удалось — заинтересованно:

— Вы американец? А может быть, швед?

— Нет, не швед. Американец. Как вы догадались?

— Я заметила — вы не обидитесь, если я скажу, — и она очаровательно рассмеялась, — что заметила в вас некоторое самодовольство.

— Вот уж не по адресу.

Она открыла сумку, и на меня пахнуло ароматами весны — свежих цветов, в ноздри мне ударило тепло ее тела. На меня нахлынули воспоминания голодной юности — мечты, томление.

В антракте она дотронулась до моей руки и, понизив голос, сказала:

— Могу я попросить вас об одолжении? Вы скоро уедете из Советского Союза?

— Вообще-то завтра.

— Какая удача! Вас не затруднит отправить авиапочтой из любого города, куда бы вы ни поехали, письмо моему мужу — он сейчас в Париже? От нас письма на Запад, даже отправленные авиапочтой, идут две недели. Я буду очень вам признательна.

Я посмотрел на конверт — адрес на нем был написан наполовину по-французски, наполовину на кириллице — и сказал, что согласен. Однако весь следующий акт я обливался потом, а к концу оперы, после того как Тоска испустила предсмертный крик, я, извинившись, вернул письмо, чему дама не слишком удивилась. Меня не оставляло ощущение, что ее голос мне знаком. Я поспешил к себе в гостиницу с намерением до самого отъезда не выходить из номера никуда, кроме как на завтрак, ну а там — прочь и ввысь, в небеса.

И позже заснул над книгой и бутылкой сладковатого теплого пива, которое принесли в номер: прикидывался перед самим собой, что совершенно спокоен, хотя на самом деле меня будоражили мысли об отъезде, о перелете; три минуты спустя по часам я проснулся, и мне показалось, что меня — мало мне было старых — стали мучить новые кошмары. Я вообразил, что мне могли подбросить письмо, запаниковал и обыскал карманы двух моих костюмов. Ньет. Потом вспомнил один из снов: я сижу за столом, вдруг ящик стола мало-помалу отдвигается, и Феликс Левитанский, гном, делящий ящик с теплой компанией мышей, умудряется по расческе как по лестнице, взобраться на стенку ящика и оттуда перескочить на стол. Ухмыляясь, потрясая лилипутским кулачком, он верещит по-русски, но я понимаю его:

— Атомный бомбометатель! Погубитель невинных японцев! Позор американцам!

— Несправедливо, — завопил я. — В то время я еще учился в колледже.

Грустный сон, подумал я.

Дальше мысль моя повернулась так: что, если меня ждет судьба Левитанского? Что, если Америка почти помимо воли сдуру ввяжется в войну с Китаем, и, чтобы поскорее положить конец войне, мы, прежде чем китайцы опомнятся, разнесем их в пух и прах, бросив на них — как я ни буду протестовать, то есть размахивать руками и ругательски ругаться, — несколько десятков водородных бомб; двести миллионов азиатов погибнут, атомный супчик получится лучше не надо — моря крови, горы хрящей, костей, а поверху плавают китайские зенки. Советы так и не смогут решить, на кого направить ракеты в первую очередь, поэтому войну выиграем мы. И что, если после этой неслыханной бойни миллионов десять американцев, снедаемых отвращением к себе, вздумают бежать из своей страны и кинутся к границе? Чтобы избежать утечки капитала, навстречу беглецам двинут танки и вернут их восвояси. А Гарвитц затаится у себя в комнате, задернет шторы и вне себя от гнева настрочит эпическую поэму, где заклеймит Америку. Чья очередь дальше, какой нации — азиатской, не азиатской? В штатах его поэму никто опубликовать не захочет, потому что она может вызвать беспорядки и новый поток беженцев в Канаду или Мексику; ну а потом однажды к нему в дверь постучат, и постучит не ФБР, а обросший бородой Левитанский, советский турист, современный, а не заскорузлый коммунист. Он дружески предложит переправить тайком мою поэму в Советский Союз с тем, чтобы ее опубликовали там.