Эллины и иудеи (Герт) - страница 223

землей жаворонок вьется..." — и с тех пор в четырех этих словах — "небо", "земля", "жаворонок", "вьется" — соединилось: утро, бьющий из окна солнечный столб с золотыми искорками-пылинками, бледное мамино лицо — и радость при звуках ее голоса: выздоравливает! Может, еще и совсем выздоровеет?.. — детская надежда, которой не суждено было сбыться. Или — "Волга", "утес", "вершина" - другой голос, но тоже сильный, красивый, грудной — и тоже родной: моей бабушки, такой же певуньи, певшей, казалось, для меня одного... И разбойные, грязные, святые солдатские матерки, от которых легчало на марше. И опаскуженный, пахнущий кровью язык начала пятидесятых: "Бдительность, бдительность и еще раз бдительность!" И Наум Коржавин: "Очень люблю это слово — "печаль"... Самое любимое слово в русском языке". — Выговаривая его, он прячет глаза, насупливается, сопит, будто, превозмогая мальчишечью застенчивость, делает первое признание... "Печаль..." Слово, похожее на переливчатый звук свирели...

Все это - мой язык. Мое ни у кого не отнятое богатство. Моя жизнь. И этого лишиться, стать нищим, ковыляющим на протезе с протянутой рукой?.. Протез, протез... До магазина и обратно... Кому я нужен там со своим языком? Писать на нем — для кого? Беречь его, как вывезенный из России самовар, чтобы по праздникам потчевать страдающих ностальгией соотечественников?..

Да и — о чем писать? Там? Все, о чем писал я до сих пор, — это жизнь, которой мы все здесь жили. Худо ли, хорошо ли — но писал-то я об этом. Не очень хорошо, должно быть, поскольку громкого имени не добился и в свои наступающие шестьдесят уже не добьюсь, тут речь лишь о том, кто как распорядился талантом, отпущенным при рождении господом богом — вот и я: старался употребить его для разгибания согнутых спин, для распрямления смятых, скомканных душ, руководствуясь теми словами, которые вынес в заглавие своего первого романа: "Кто, если не ты, и когда, если не теперь?.." И этот роман, и второй - "Лабиринт" — о сталинщине, а точнее — о сопротивлении ей, а в ее лице — фашизму, а в его лице — смерти. О том же роман "Ночь предопределений": медленном, постепенном умерщвлении в отравленной атмосфере застоя... О тех, кто сдавался, чтобы выжить, и — умирал, и о тех, кто готов был умереть, чтобы не сдаться, и — выживал... По сути, о том же написана "Лгунья" — сатира на систему, воздвигнутую из такого жаростойкого, морозоустойчивого материала, каковым является ложь, и повесть "Приговор" — о том, как эта система взращивает фашизм, и книга "Раскрепощение": о славной нашей Перестройке, о воспаривших в небеса надеждах, о людях, которые верили в нее, были ее вестниками — и не дожили до ее взлета и до — быть может — краха... Кому интересно это там? Ведь писал я для тех, с кем жил единой жизнью, писал как соучастник похода, в котором каждый понимает другого с полуслова... Он будет продолжаться дальше, без меня... И вряд ли закончится победой.