Помянуть нам впору
Мертвых репортеров.
Стал могилой Киев им и Крым.
Хоть они порою были и герои,
Не поставят памятника им…
И так мучительно горько было на душе, так жаль ушедшие годы и несложившуюся жизнь, и порушенную любовь, и еще что-то дорогое, далекое, желаемое и недоступное, что он подумал: еще одну такую ночь не переживу.
Но, видимо, не исчерпал он себя, изведал не все радости, скупо отпущенные ему судьбой, не завершил свой жизненный круг. До конца было еще далеко.
Вот уйдет из газеты, время будет — возьмет да засядет за книгу. А что? Столько всего видено, перечувствовано, столько интересных людей подарила судьба. Да об одном Гавриле Ивановиче рассказать — это же какая документальная повесть выйдет…
Он уже улыбался сквозь слезы.
Пластинка кончилась, звукосниматель со щелчком лег на место, проигрыватель был выключен, но диск еще медленно вращался и слышалось тихое ровное гудение.
Жизнь представилась ему вот таким же непрерывным вращением, и он с надеждой подумал, что все еще может повториться — и любовь тоже…
Взгляд его сам собой обратился к книжному шкафу, к давнему рисунку под стеклом. Многие годы Марат хранил его между страниц словаря, а потом вынул и поставил на виду. Почему? Переболело, не ранило уже прошлое? Или появилась потребность каждодневно видеть это лицо? Он и сам не знал, не мог объяснить. Просто достал и поставил. Теперь Наташка смотрела на него, лукаво сощурясь, оттуда, издалека, с берега Салара, с берега юности, и он, тот берег, перестал удаляться, рукой до него было подать…
20
Жить так дальше было нельзя.
Наталье Сергеевне казалось, что она готова что-то сделать, как-то все решить. Но когда заговорили об открытии новой областной больницы и можно было уехать, — ее бы, пожалуй, даже главным врачом назначили, а уж заведующей отделением — и говорить нечего, и квартиру бы дали, и дел было бы невпроворот — как раз то, что надо, — она постыдно смолчала. Потом стала корить себя за малодушие, а ведь понимала, что не в этом дело. Куда бы она уехала, если такими цепями прикована к этому городу? Вот вдвоем бы… Да поздно. Седину можно закрасить, многие изъяны скрыть — косметикой, диетой, утренней гимнастикой, одеждой, а перегоревшие чувства, с ними как? В этот костер сухих листьев не подбросишь, не раздуешь, не заняться больше огню. Да и думать об этом стыдно — за пятьдесят уже…
А думалось.
Они бы гулять по вечерам ходили. Просто по улицам. В сквере на скамейке сидели бы. И в театр — на каждую премьеру. В антракте он угощал бы ее пирожными, она их до сих пор любит. И вспоминали бы рассказ Зощенко про эти самые пирожные в театральном буфете — и смеялись бы. Пьесу бы обсуждали, игру актеров поругали б — не такие они здесь наверное мастера. А дома, вернувшись, читали бы вслух. Она бы читала, а он слушал, сидя в кресле и отхлебывая потихонечку чай. Она любит читать вслух. Любила… Это же было бог знает когда. Мальчишки заберутся с ногами на диван, сядут по бокам, притихнут, «Читай, мама, читай…» И слушают, затаив дыхание… А потом как-то незаметно выросли. «Мама, пожрать бы чего, на тренировку опаздываю». Это Сева. Борис помягче. Но и ему разве предложишь почитать вслух? Смешно даже. Каждый сам по себе. И она тоже. С Кириллом словно чужие.