Забытые (Подъячев) - страница 4

— Хима, ты не понимаешь… Обидно, обидно, Хима! Что же это такое значит, почему наше сословье мещанское позабыли?.. Про всех говорят, всем облегченье хотят сделать, а нам ни фига, а? А у меня тоже дети. Что же мы не люди, что ли?.. Обидно! Вот я про что… Прав я своих ищу… Человек я или как по-твоему?

Жена молчит, потом вдруг принимается плакать… Ее плач похож на лай старой, охрипшей собаки… От этого плача в комнатке делается как-то сразу еще печальнее и страшнее… Все предметы, находящиеся в ней, — старый на боку комод, шкафчик с посудой, табуретка, стол, маленькие, глядящие в тьму, оконца, верстак, висящие на стене часишки, бойко выговаривающие «плохо, плохо! плохо, плохо!» — подвешенное для просушки под потолком на веревке белье, ведра в углу, печка, ухваты, покрытый дерюгой сундук, — все это стоит и лежит, как будто ожидая одного: «дайте поесть»…

— Я-то жду, я-то жду! — начинает снова, не переставая плакать, жена, — все сердце изорвалось, а он на-ка, и думать-то забыл… Тятя детям тоже… Как, дескать, они там, вспомнил бы!..

Она спускается с кровати и в короткой, почти по колено, рубашке, высокая и худая, идет, твердо ступая по полу, голыми, без икр, похожими на палки, ногами к «святым иконам» оправить фитиль в погасающей лампадке.

Иван Захарыч глядит на нее, на ее тонкие, голые, палкообразные ноги, на ее испитое, желтое, освещенное трепетным светом лампадки лицо, на длинный, с горбинкой, нос, на черные большие зубы, на отвислую, как у старого мерина, нижнюю губу и, стараясь быть ласковым, говорит:

— Хима… ты бы того, умыла руки-то… Неловко прямо с постели да за святыню…

— А что ж у меня руки-то поганые, что ли?..

— Все-таки… сполоснула бы…

— Рыло свое ополаскивай! — злобно говорит она. — Пьянчуга! Шесть часов, а он лежит, развалился, как барин… Корова вон орет… жрать просит… Мне, что ли, итти давать-то ей… лодырь!..

— Темно еще на улице-то, Хима, — говорит Иван Захарыч. — Я бы давно встал, да думаю себе: керосин жечь жалко… он ведь пять копеечек фунтик… н-да-с!..

— Ах ты, еканом! — восклицает жена: — съеканомил домок в ореховую скорлупку… На водку рубли летят, не жалко, а тут, вишь, на керосине нагоняет… Вставай, чего на дороге-то валяешься, как падаль… Протушил, небось, всю комнату.

Иван Захарыч молча встает и идет к ведрам пить воду. Он пьет долго и жадно, так как «нутро» у него горит, во рту пересохло, и весь он точно какой-то расслабленный, больной, которого от слабости кидает по сторонам.

— Похмелись! — язвительно кривя свои тонкие губы, говорит жена…

«Стерва!» — думает про себя Иван Захарыч и начинает обуваться. Сапоги заскорузли и не лезут на ногу.