Старейшина сидел на возвышении, как на сцене. И с этой сцены он невозмутимо глядел в зал на беснующихся зрителей. Главный герой — американский летчик, еще державшийся на ногах, был хорошо виден. По-прежнему закрывая лицо и пригибаясь, он слепо ударялся в плотную стену окруживших его людей. Но вот взметнулась первая мотыга, вторая, третья.
Несчастный успел еще крикнуть, и этот нечеловеческий крик достиг, казалось, небес и тут же умолк. В наступившей тишине дробные, чавкающие удары еще минут десять доносились из середины сомкнутого круга. Мотыги, одна за другой, успевая блеснуть на солнце, торопливо взлетали и опускались, взлетали и опускались — все снова и снова.
Испытывая все нарастающее отвращение к этому зрелищу, я все же не мог оторвать от него взгляда. Словно действовали некие силы притяжения, которым невозможно сопротивляться. Каждый в этой толпе — и я в том числе — ощущал себя не только убийцей, но и жертвой. Это давало такой всплеск ощущений, с которым ничто не могло сравниться. Я впервые понял, что, убивая другого человека, ты убиваешь самого себя. И получаешь от этого какое-то опустошающее, но все-таки удовольствие. А то, что ты делаешь это вместе со всеми, как будто смывает и прощает твой грех — убийство себе подобного. Ведь оно всегда есть, нарушение главной заповеди человеческого общежития — «не убий!». Даже тогда, когда мы убиваем и самого убийцу.
Но вот напряжение начало спадать. По мере утоления праведного гнева толпа стала терять монолитное единство. Кто-то делал только небольшой шаг в сторону, кто-то отходил в близкую тень и уже оттуда наблюдал за происходящим. Кровавый спектакль подходил к концу.
Мальчишки, которые привели летчика, участия в казни не принимали. Они стояли в сторонке молчаливой и даже немного испуганной группой. Белый холмик парашюта лежал рядом с ними. Подобное переживание оказалось для многих из них еще непривычным. Захват летчика, конвоирование — все это было отчасти игрой, а вот все то, что происходило сейчас на их глазах, на игру уже совсем не походило. Но они навсегда запомнят это потрясение, накал чувств и остроту ощущений, когда они впервые приобщились к грозной общности своего рода.
Опираясь на посох, старейшина, наконец, поднялся. Кивнул на овечью шкуру старику помоложе, возможно, сыну. Тот аккуратно свернул ее. Напоследок взглянул на меня и снова спокойно повторил так удивившие меня своей точностью слова: «Он — это ты». Теперь они прозвучали уже без угрозы. Просто как утверждение, на которое нечего возразить. А потом, обернувшись, произнес нечто совсем неожиданное и поразившее меня еще больше: «Уходи домой!»