Брут (Ашкенази) - страница 12

И еще на идиш:

«Reb Jicchok, ich trug ihr Brojt. Haben sie nicht mojre? Реб Ицхок, я несу ваш хлеб. Вы не боитесь?»

Или по-немецки:

«Herr Doktor Gugenheim, bitte zu ihrer Tochter, sie hat Kopfschmerzen. Господин доктор Гутенхейм, подойдите, пожалуйста, к своей дочери, у нее болит голова».

Между тем старый паровоз набирал воду. А потом отправлялся за следующим транспортом. Уже второй год он курсировал так каждый день, вернее каждую ночь.

Так проходила Брутова собачья жизнь.

И чем больше наливались кровью его глаза, чем самоуверенней становился его лай, чем вкуснее казался жир из почек и печени, тем чаще вспоминал он про почтовую кобылу с их улицы, которой хотел вцепиться в глотку. Ему опять стало сниться о ней почти каждую ночь, в особенности после возвращения с работы. И каждый раз он во сне догонял ее, и ее кровь была всегда горячей и вкусной.

Только глубоко на дне его собачьего сердца продолжал тлеть слабый уголек давней любви к людям. Но поскольку эта любовь не была еще выстрадана, она ждала своего дня и своего часа. Ибо за любовь на этом свете платят ценою страданий, и это закон не только людской.

Была одна из пятниц декабря, на этот раз более холодного, чем обычно. Моросило. Падал мелкий снег, и снежинки были одна прекраснее другой. Они жили недолго, эти снежные пушинки, опускались на землю, вспыхивали коротким светом и таяли.

Собачья свора уже притомилась, потому что транспорт сегодня долго не шел: либо его задержали истребители, либо какой-то семафор. Дороги были забиты подкреплениями, перебрасываемыми с западного фронта на восток, и эвакуацией раненых в тыл. Было много обмороженных.

Брут заигрывал с финской сукой, которая была ему предана особой, неверной привязанностью. Она изменяла ему направо и налево, и голубой свет с отблесками ледовых торосов вспыхивал в ее глазах часто и каждому. Брут же притягивал ее к себе каким-то особым очарованием, ибо в нем она чувствовала затаенную преданность к другой самке, у которой не было ни запаха, ни шерсти. Та вторая не была даже плотью, а лишь звездным мерцанием и сиянием слабого света, блуждавшего в зрачках Брутовых глаз.

— Оставь меня, — сказала она Бруту, когда тот защекотал ее влажным носом под поднятым хвостом. — Оставь меня! Уходи. За своей лучше бегай!

Ее крепкие ноги дрожали мелкой дрожью от необъяснимого предчувствия, которое иногда бывает у самок; а сердце сжимала ревнивая грусть.

Наконец подошел поезд, и все было, как всегда. Вот только Эмиля уже не звали, но зато Миетека; а голова болела у дочери другого доктора. Голубые глаза близорукого паровоза светились во тьме слабо и интимно. Плакали внезапно разбуженные дети, и кто-то все время кричал снова и снова: