И в то самое время, когда москвичи, ещё не ведая опасности, строили предположения о том, удержатся или нет Долгорукие, когда император встанет, в Лефортовском дворце все были в ужасной тревоге. Блументрост, долго и упорно отмалчивавшийся на тревожные вопросы Алексея Григорьевича, наконец ответил, и ответил такой ужасной фразой, от которой у Алексея Долгорукого кровь застыла в жилах, а Иван разрыдался самым неутешным образом. Это было вечером семнадцатого января, как раз на другой день после того, как на Тихоновском ветряке разыгралась потрясающая драма, закончился кровавый расчёт между Барятинским и Долгоруким.
Утром ещё юному царю было гораздо лучше. Оспенные язвины стали было подсыхать, жар уменьшился, прошло беспамятство, в которое по временам впадал больной. Лица и медиков и Долгоруких просияли; только Блументрост не сиял, не радовался, а словно казался чем-то озабоченным и удручённым, словно казался недовольным таким заметным улучшением в положении царственного больного. Его унылый вид представлял такой разительный контраст с радостными лицами окружающих, что Алексей Долгорукий не выдержал и заметил ему:
— Что это ты, Иван Готлибович, таким филином смотришь?
Блументрост пожал плечами и промычал:
— Нет… Я ничего…
— То-то, что не ничего, а как будто ты чего-то боишься? — допытывался Алексей Григорьевич. — Аль царю-батюшке хуже может стать?
Блументрост опять пожал плечами.
— Кто знает… Никто не знает, — уклончиво ответил он. — Всё, как Бог хочет… Всё он…
И больше ничего, кроме этой неопределённой, ничего не выражающей фразы, не добился от него Долгорукий. Но беспокойный, расстроенный вид Блументроста вскоре объяснился. К закату солнца началась лихорадка, усиливавшаяся чуть не с каждой минутой; царь опять впал в беспамятство, а часам к восьми вечера все опять приуныли. Ровно в девять часов Блументрост вышел из царской спальни в смежную залу, где с нетерпением дожидались его Алексей и Иван Долгорукие.
Лицо его было совершенно бесстрастно, на нём не было и следа той озабоченности, которая сквозила раньше, и только на ресницах заметны были слезинки.
— Ну что? — бросился к нему Алексей Григорьевич.
Блументрост покачал головой и развёл руки.
Один этот жест уже не предвещал ничего доброго.
У Ивана Алексеевича захолонуло сердце. Но Алексей Долгорукий или не понял, или не хотел понять, что всё уже кончено, что надеяться уже не на что. И ещё настойчивее он повторил вопрос:
— Ну что? Да говори ты, Бога ради!..
— Плох, — односложно отозвался Блументрост.
— Хуже его величеству?
— Совсем плох, — повторил немец, — Бог не хочет… Его святая воля…