ДЕРЕК. Семь вечера, я сижу на веранде совсем один и без всего, без книги, без компании, даже без телефона, смотрю прямо на усталое солнце, сквозь очки оно видится оранжево-желтым, почти охряным, цвета «Кафе «Багдад», и его отражение в бескрайнем, сколько хватает глаз, море, которое, по-моему, нельзя не назвать сверкающим, хоть это и клише, создает странное впечатление, мне кажется, что оно покачивается в ритме старой пластинки Дженис Джоплин, только что найденной в шкафу в комнате матери, и я совершенно уверен, наверное, потому, что слегка одурел от всего сразу (вина, травки, нескольких порошков теместы): все, что я вижу, и есть эта музыка — и розы, и мимозы, и все эти качающиеся головки цветов, чьих названий я не знаю, и забытый в бассейне светящийся матрас, отданный на волю мистраля, и гермесовское полотенце, что взлетает в воздух и исчезает вдали, и скалы, почерневшие под ударами волн, и особенно сами волны, дым от моей сигары, моя длинная тень на белой стене, и горизонт, горизонт, горизонт — и, сильнее стойкого убеждения, что вокруг меня скверный клип, сильнее, чем этот вид, переполняющий меня восторгом, восторгом с ноткой горечи, потому что в нем не хватает человеческого присутствия, сильнее, чем эта музыка из прошлого, — тень матери, прекрасная, чуть размытая, словно на любительской кинопленке, в очках Wayfarer и купальнике Missoni, она нетерпеливым жестом убирает под тюрбан выбившиеся пряди волос, балансируя на этих самых скалах, и зовет меня, чтобы я вылез из лодки, зовет: «Дерек, Дерек», — зовет, потому что пора домой. И лишь когда солнце опускается наконец за холм напротив, чары рассеиваются, все из охряного становится серо-голубым, я снимаю ненужные больше темные очки и обнаруживаю, что плачу.
Мимо проходит Манон и видит меня. Приостанавливается на долю секунды, она видела мое лицо, слезы, и как я скорей опять надеваю темные очки, и как я отвожу глаза. Тоже отворачивается и идет дальше.
Она тоже в темных очках, хотя уже темнеет. Теперь она платиновая блондинка, с короткими волосами, чуть ниже скул. От нее остались кожа да кости. Губы настолько пухлые, как будто ее избили. В плеере последняя песня Шэгги под названием «Шлюхи», она ее закольцевала. Вкус у нее всегда был отстойный. Идет медленно, вихляя бедрами, как грошовая потаскуха. По шаткой походке я понимаю, что она только что блевала. А еще я знаю, что нашли бы у нее в крови, если б взяли анализ. Знаю, что она ненавидит себя. Знаю, что меня ненавидит тоже. Тем лучше, моя совесть спокойна.