Бабл-гам (Пий) - страница 71

Это было странное время, новая эра, моя эра: я была повсюду. «Это твой кусочек славы, ты сама этого хотела», — говорил Дерек. В то время толпу интересовали только две вещи: одна — это я, а вторая — воскресший Курт, обнаруженный на улицах Нью-Йорка каким-то безработным кукольником, Курт заполучил туберкулез, амнезию, ссохся, не мог больше играть на гитаре, но это был он, Курт Кобейн, мой старый кумир, и у меня был номер его мобильника.

Нас вместе показывали по телевизору, вместе печатали на обложках и разворотах, нашими лицами были забиты все газетные киоски, мы вместе завтракали в «Косте» или в «Плазе», где он жил, люди глядели на нас, разинув рот, он поверял мне свои тайны. Уже после первых расспросов выяснилось, что его смерть была разыграна женой, превратившей ее в золотое дно, он пил много виски, прекрасно ладил с Дереком, я делала большие успехи в английском.

В те дни, когда я шла по Парижу и видела афиши, у меня каждый раз кружилась голова. Лицо, мое лицо, часть меня самой, жило своей жизнью, все эти взгляды были не в моей власти. Меня это почти пугало. Пугали прежде всего мои глаза на афише, густо подведенные, отретушированные, почти прозрачные, они смотрели прямо в объектив и преследовали вас всюду, где бы вы ни были, преследовали меня всюду, где бы я ни была. Целыми днями, когда мы стояли в пробках, мои собственные глаза в упор глядели на меня со всех автобусных остановок, со всех кинотеатров, со всех рекламных щитов Парижа, а я сжималась в комок на сиденье, в шляпе, в очках, прячась за тонированными стеклами, пытаясь скрыться от чужих взглядов, скрыться от собственного взгляда там, наверху, в ярком свете дня, я уже не выносила сама себя, опускала глаза — передо мной была обложка «Эль», обложка «Стюдьо», обложка «Пари-Матч», моя реклама «Вюиттона», каталог «Вюиттон», рассыпанные композитки, любительские снимки нас с Дереком в «55» в Сен-Тропе, старые контрольки в моем раскрытом буке, я поднимала голову, опускалась ночь, и передо мной на темно-зеленом, почти черном стекле смутно проступало мое отражение — нечто гротескное, депрессивное, в солнечных очках в темноте, мое отражение, переставшее быть моим.

За мной ходили по пятам, часто кто-то ехал за машиной, и когда мне случалось выйти, просто потому, что было душно и хотелось глотнуть воздуха или чтобы самой купить сигарет, какой-нибудь нахал слезал со скутера, подбегал и обращался ко мне со спины, подпрыгивая, чтобы мельком увидеть мой профиль, убедиться, что да, это действительно я, и говорил: «Эй, эй, это вы, а?» — а я отвечала: «Нет, вы, наверно, обознались», и прохожие оборачивались и узнавали меня, и в этот самый момент я, как правило, оказывалась нос к носу с собственным лицом на стенке автобусной остановки, и нахал, нимало не смущаясь, начинал хихикать: «Я так и знал, я вас видел по телику», и я отвечала: «Ну да, это я, а вам-то какое дело?» — а тип говорил: «Ну-ну, ты как с публикой разговариваешь, дура?» — и тогда я быстро садилась в тачку и посылала Мирко купить сигарет в следующей лавке. Я избегала улиц и хождения в народ, но в гостинице было не лучше. О нет, там на меня не бросались, но на самом деле было еще хуже — косые, неотступные взгляды, реплики, которые никто даже не трудился произносить потише.