62
Вчера утром по пути в библиотеку ко мне зашел мой большой приятель Dehlis, здешний доцент философии, очень талантливый человек о котором, помните, я много рассказывал Вам; он очень любил Таню. Заметив мое тяжелое душевное состояние, он жертвенно решил пропустить свои «Arbeitsstunden», и опустился в кресло у письменного стола.
Смотря на меня нечеловечески преданными глазами, он смущенно и целомудренно начал уговаривать не предаваться так всецело созерцанию смерти. Если бы Вы знали, Наталья Константиновна, как мне было трудно и стыдно смотреть ему прямо в глаза. Но сознаться, что я страдаю не от слишком преданного созерцания смерти, но от предательства и забвения тайны её, я ни за что бы не мог. Перед таким признанием его суровая прямолинейная честность решительно растерялась бы: он или не поверил бы, или на всю жизнь разочаровался бы во мне. И в том и в другом случае он оказался бы не прав, я же виноват в его неправоте.
Потеряв надежду облегчить мою душу дружески откровенной беседой о покойной Тане, он решился развлечь меня философским спором и начал с такой заметной для меня незаметностью наводить разговор на нашу вечную тему об отношении философии к религии и мистике.
Сложна душа человека, Наталья Константиновна, а душа русского человека не только сложна, но и спутана. Я с искреннею благодарностью сле-
63
дил за всеми дружескими усилиями милого Dehlis’a но одновременно во мне росло и раздражение против него; с тайным злорадством ждал я такого оборота его речи, на который мог бы обрушиться негодованием, обидой или отчаянием. И вот, когда он сказал, что не верит в подлинность моего религиозного переживания и думает, что страстная защита мистики означает во мне лишь эстетическое пристрастие к стилистическим формам романтического миросозерцания, я вдруг вскипел всем существом и произвел отчаянно бестактный славянофильский натиск, как на самого Dehlis’a, так и на всю рассудочно-немощную стихию современной Германии.
Несмотря на всю лживость этого натиска, (Вы знаете я отнюдь не славянофил) мое волнение было настолько искренно и сильно, что довело меня до тяжелого истерического припадка.
Когда я очнулся на постели, было уже поздно. Лучи заходящего солнца румянили желтые изразцы печи, в комнате сильно пахло валерианом, на столике необычайно громко тикали часы, а в окне жужжала муха. Голова кружилась. В словно избитом теле чувствовалась страшная усталость, но на душе, как всегда после припадка, было спокойно и мирно, туманно и все же светло. Единственное, что мучило — это острый стыд перед Dehlis ’ом и боязнь как бы он не обиделся.