Ну до свидания родная. Завтра буду весь день писать Вам.
Ваш Николай Переслегин.
82
Гейдельберг 21-го февраля 1911 г.
Дорогая Наталья Константиновна, получив ответ на Вашу открытку, Вы, я думаю, отнесли мою угрозу «изложить» Вам историю нашей любви к тому чрезмерно веселому настроению, в котором я с Вами беседовал в последний раз, и порешили про себя, что содержание моего письма окажется много скромнее его наименования.
Таковым оно конечно и окажется. Истории нашей любви я Вам не напишу по той простой причине, что наша любовь еще не имеет своей истории.
Какие отношения соединят нас в будущем — неизвестно. В прошлом же нас соединяют всего только несколько мгновений внезапного душевного обнажения друг перед другом.
Постараюсь, родная, напомнить Вам их. Быть может они за это время исполнились и для Вас того пророческого смысла, который открыла в них моя мечтательная память.
Мы втроем шли липовой аллеей Луневского парка. Кажется была суббота, так как, помнится, звонили колокола. Вы, затаенная и сосредоточенная, шли все время несколько впереди, не только не участвуя в разговоре, но, казалось, даже и не вслушиваясь в него. Не будь вечные мотивы шуршащей осенней листвы и закатной печали над сирым жнивьем в тот вечер как то особенно одухотворены невыразимым сходством с Вами,
83
мы с Алексеем чувствовали бы себя, вероятно, совсем одинокими и покинутыми.
Алексей был не только как всегда взволнованно оживлен, но как то исключительно неуравновешен и встревожен. Его речь судорожно металась от мысли к мысли.
Каждую свою фразу он перегружал образами совершенно противоположных умозрительных перспектив. Каждые два, три случайных факта, надсаживающимися ударами диалектического темперамента безответственно развертывал в совершенно химерические теории. Он говорил не только обо всем подряд, но решительно обо всем вместе: о проклятии родиться русским человеком и о «православии» англичан; о своем неумении жить и о своей ненависти к хрюканью все европейского благополучия; об обаятельности китайцев и гнусности «япошек»: об апокалипсисе первого поцелуя и о саркофаге двуспальных брачных лож...
Его речь была крайне оригинальна: некоторые фразы взвивались блестящим staccato, другие строились долго и медленно, в мучительных поисках непокорных слов; словно вырывались из земли. То тут, то там вспыхивали Танины больные ударения и мёртвые паузы. Чрезмерный, угловатый, несколько растрепанный жест был выразителен, но аритмичен. Бледное, сухое и аскетически страстное лицо, к которому пошел бы кардинальский наряд, то каменело в темном ужасе, то оживало в беспомощной детской улыб-