Особенно опасались мы за Гавриленко. Он исполнял роль капрала-версальца. Вид у него, правда, был эффектный: треуголка делала Гавриленко еще выше, приклеенные усы как нельзя лучше шли ему, а шпага на боку внушительно побрякивала о пол. Но мы боялись, так ли, как надо, произнесет он свои немногие реплики. На репетициях капрал, к отчаянию Ольги Ивановны, басил со сцены и авторские ремарки:
— Капрал ходит вдоль баррикады, покручивая усы!
А однажды капрал произнес совсем загадочную фразу:
— Ха и еще раз ха! — и при этом устрашающе вытаращил глаза.
От волнений и ожидания я наконец так устал, что сел за кулисами на табуретку, откинувшись спиной на старые декорации, в беспорядке прислоненные к стене. Вспомнил, как сегодня, когда я гримировался, подошла Маруня, уже одетая в длинное, с бесчисленными сборками платье, сказала озабоченно:
— Лицо у тебя, Фленго, должно быть бледным, ведь ты в большой опасности!
При этом Маруня напудрила мой лоб, щеки и своими маленькими теплыми ладонями провела нежно несколько раз по вспыхнувшему лицу, растирая пудру.
Сидя на табуретке, я вдруг услышал какой-то подозрительный шепот позади себя за декорациями.
Вставать не хотелось, но когда шепот повторился, я заглянул за декорации и, как ужаленный, отпрянул назад. Маруню, мою Маруню нагло держал за талию капрал-версалец, а она, злодейка, закручивала ему усы стрелками. Не помню, когда поднялся занавес, как началась пьеса, чего хотела Ольга Ивановна, подталкивавшая меня на сцену. Знаю только, что я скорей дал бы тогда действительно застрелить себя на баррикаде, чем подойти к Маруне и, как того требовал ход пьесы, обнять ее.
Говорят, я играл с необыкновенным подъемом и особенно трагично произнес фразу:
— Я готов принять смерть!
В этом месте зал рукоплескал Фленго.
В небольшом просмотровом зале Ленинградской киностудии мерно стрекочет аппарат. На экране юноша в кепчонке с коротким козырьком, почти натянутой на уши, лезет через окно в чужую квартиру.
В зале сидит несколько человек, ближе всех ко мне — автор сценария, хорошо известный в стране писатель. Край луча из киноаппарата освещает его грузную фигуру, полное с двойным подбородком лицо, глаза навыкате.
Писатель — Анатолий Георгиевич — сердито ворочается, что-то досадно бурчит: он явно недоволен собой, снятыми кадрами, всем на свете. Временами морщится, как музыкант, услышавший фальшивую ноту, пофыркивает, даже поворачивается к экрану боком, словно не желая дальше смотреть, наконец нагибается к режиссеру, сидящему впереди, и тихо говорит: