Серп языческой богини (Лесина) - страница 106

– Семь осталось.

Жуткий счет.

– Ты знала, что мой дед был в расстрельной команде? И прадед в системе отметился. – Далматов закрыл часы. – ОГПУ. НКВД. Элита. Он этим гордился. И отец тоже, хотя ему не досталось места. Долг Родине и все такое… На самом деле система позволяла реализовать скрытый садизм. Из оставшихся мужчин двоих расстреляли. Неблагонадежны. С мужчинами все. Женщины… пятеро. Две санитарки. Погибли на поле боя. Награждены. Третья погибла при бомбежке. Еще одна – от голода, во время блокады.

– Остается?

– Зельцева Мария Никифоровна. Двадцать первого года рождения. Рабоче-крестьянского происхождения. И сама династию продолжает. Числилась кухаркой. Судьба не известна. Предположительно ее эвакуировали…

– Предположительно?

– Я проверял их биографии. Викуши. И Таськи. Сестрички-лисички, хотя и не родные.

– Что?

– Не родные, говорю. Двоюродные. Но какая разница?

Вероятно, никакой. Вот только почему этот факт, что заноза? Родион не сказал? Он говорил – «сестра», и Саломея сама решила, что если сестра, то обязательно родная.

– А если она здесь скрывалась? Сначала во время войны. И потом… из-за чего?

– Из-за кого?


Старуха похоронила его на маяке. Наверное, в этом имелся какой-то смысл, но старуха не говорила, какой именно. Поначалу она вовсе ничего не говорила, но лишь каждый год таскалась к маяку и Калму заставляла идти.

Собиралась с вечера. Выволакивала в кухню оцинкованную ванночку, в которых купают детей. Грела воду в печи и мешала жир с золой. После долго терла себя жесткими щетками хвоща, а Калме полагалось лить на старушачьи плечи воду.

Ковшик был тяжелым. А вода – быстро остывала.

Но старуха все сидела, терла… после – чесала сыроватые обесцвеченные волосы, напевая песенку про белой акации гроздья душистые.

Утром старуха надевала чистое платье и туфли на плоской подошве и становилась какой-то иной, не похожей на себя прежнюю.

– Ну, идем, что ли, к дедушке? – говорила она, беззубо улыбаясь. – Занесем ему… им…

В корзинке лежали вареные яйца и сыроватый самодельный хлеб. На опушке леса останавливались. Рвали цветы. Вернее, рвала Калма, а старуха стояла, глядела на солнце, щурилась и будто бы плакала.

Еще повторяла постоянно:

– Грехи мои тяжкие…

Набрав букет из ромашек, васильков и длинной травы, названия которой Калма не знала, шли дальше. У маяка старуха кланялась, крестилась и бормотала:

– Прости меня, Господи… прости…

Дальше было совсем скучно.

Старуха прибиралась на маяке, выметая мелкий мусор, раскладывала цветы, чистила яйца и крошила хлеб. Во всем этом было смысла не больше, чем в ее пересказах. Кто станет говорить с пустым местом?