Конвей порывался сказать что-то, но не смог. И только вспышка молнии, от которой поблекли тени, заставила его воскликнуть:
— Буря!.. вы говорили о буре…
— Такой бури мир еще не видывал, сын мой. От нее не защитят ни армия, ни наука, ни государство. Все плоды культуры будут растоптаны, человеческая цивилизация повергнута, на земле наступит хаос. Я предвидел нечто подобное, когда имя Наполеона никому не было известно. Еще отчетливее я с каждым часом вижу это сейчас. Ты думаешь, я ошибаюсь?
— Нет, вы наверное правы, — сказал Конвей. — Подобная катастрофа уже произошла однажды, и после нее наступило мрачное Средневековье, длившееся пятьсот лет.
— Это сравнение не совсем верно. На самом деле Средневековье не было таким уж мрачным. Вся Европа действительно погрузилась во тьму, но огоньки вспыхивали то здесь, то там — от Китая до Перу, давая надежду, что свет воссияет вновь. В грядущем Средневековье пелена мрака разом накроет всю землю — от нее не убежишь, не скроешься, разве лишь в особо потаенных местах. Остается надеяться, что именно таким местом и будет Шангри-ла. Пилот бомбовоза со смертоносным грузом, посланный уничтожать великие города, облетит его стороной, а если не облетит, то вряд ли захочет израсходовать на нас хотя бы одну бомбу.
— И вы думаете, это произойдет в мое время?
— Я уверен, что ты переживешь бурю. Наступит долгий век разрухи, но ты будешь жить, старея, набираясь мудрости и терпения. Ты сохранишь квинтэссенцию нашего опыта и привнесешь в него частицу своего собственного знания. Ты приютишь пришельца и обучишь его премудростям сохранения молодости и ясновидения; и, как знать, может быть, один из пришельцев станет твоим преемником, когда ты состаришься. Что будет дальше, я вижу смутно, но в очень отдаленном будущем мне видится новый мир, восстающий из руин, в корчах и надежде, взыскующий своих потерянных легендарных сокровищ. А они будут здесь, сын мой, укрытые за горными хребтами в долине Голубой луны, словно чудом сохраненные для нового Ренессанса…
Голос умолк, и Конвей увидел перед собой лицо, светящееся потусторонней непередаваемой красотой; потом сияние померкло, и осталась только маска с глубокими тенями, источенная, как старое дерево. Она была неподвижна, глаза закрыты. Конвей смотрел несколько минут, затем, словно в забытьи, осознал, что Верховный лама умер.
Очевидно, нужно было что-то предпринять, чтобы не утратить окончательно чувство реальности; Конвей почти инстинктивно взглянул на наручные часы. Часы показывали четверть первого. Он направился к двери, и неожиданно сообразил, что не имеет малейшего понятия, каким образом и откуда позвать на помощь. Слуг-тибетцев давно отпустили спать, а где разыскать Чанга или кого-нибудь еще, Конвей не знал. Он стоял в нерешительности на пороге темного коридора; через окно было видно проясневшее небо, но молнии продолжали вспыхивать над горами, уподобляя их серебряным фрескам. И тогда, все еще в полузабытьи, Конвей ощутил себя властелином Шангри-ла. Это был его мир, полный того, что он любил, к чему все сильнее тянулся душой, чтобы уйти подальше от вселенской суеты. Конвей рассеянно глядел в темноту, и в глаза ему бросались золотистые блики, игравшие на перламутровых и лакированных шкатулках; нежнейший, едва уловимый запах тубероз увлекал его из одной комнаты в другую. Наконец, шатаясь, он вышел во двор и остановился у края пруда; за Каракалом плыла полная луна. Было без двадцати два.