– А вы хорошо знали Владлена Моисеевича?
– Да, конечно. Я его в детстве дядей Владиком называла. Он же в этом доме давно живет. Он с моим отцом знакомство водил.
– Нина Алексеевна, давайте пока о Горовом не будем говорить, попозже эту тему поднимем.
– О Романе, значит?
– Да. Я хотела бы взглянуть на ваши семейные альбомы. Может, вам это будет тяжело, но тем не менее…
– Да, я все понимаю. Сережа, принеси, пожалуйста, из моей комнаты зеленый альбом. Где они маленькие. И еще тот, что Георгий Иваныч нам подарил. Красный. Понял?
– Понял, – пробурчал Белосельцев. – Сейчас принесу. Возьмите ваш кофе, Мария.
– Благодарю.
В зеленом альбоме я увидела фотографии примерно двадцатилетней давности, молодых Нину Алексеевну и Сергея Георгиевича, а между ними – двух мальчишек в одинаковых кофточках, темноволосых, с большими круглыми глазами. Мальчишки были похожи друг на друга как две капли воды. И как я ни пыталась поймать какое-то отличие в выражениях их счастливо-остолбенелых, как у всякого ребенка перед фотоаппаратом, мордочек, ничего не могла найти. А ведь один из них был слабоумным, а второй – тем, кому, по выражению мрачно сидящей тут же Нины Алексеевны, «достался весь ум семьи» Белосельцевых.
– Который из них Дима? – спросила я.
Палец Нины Алексеевны дрогнул, коснувшись личика того из мальчишек, что сидел рядом с ней.
– А я думала, Мария, что вы спросите, кто тут Рома.
Я пожала плечами, продолжая рассматривать фотографии. Пошли более свежие. Нина Алексеевна очертила ногтем одну из фотографий с такой силой, что на гладкой поверхности остался след, и произнесла:
– А это Дима, которым вы интересуетесь больше. Тут ему около четырнадцати лет.
Я вглядывалась в безвольное мальчишеское лицо с опущенными углами губ, с высоким выпуклым лбом и широко поставленными глазами. Надо лбом – хохолок. Черты были правильными и не тронуты какой-либо патологией, но взгляд был настолько мутен и безразличен, так вяло был очерчен чуть приоткрытый рот, что создавалось впечатление: Дима не сознает того, что он видит перед собой. Неосмысленная, неразвитая мимика.
– И как он вам? – тихо спросила Нина Алексеевна.
– Растрепанный, – в тон ей выговорила я первое, что пришло мне в голову.
И вдруг неприятный, тоскливый звук возник где-то в глубине двора, вырос в басовитое рычание, а потом скатился до душераздирающего воя. Мурашки ледяной волной обожгли кожу, и я, едва не выронив из пальцев фотографию, невольно шагнула к окну.
Как тогда, в ночь смерти Горового, упомянутого в накорябанной нелепыми и страшными, как пауки, каракулями таинственной записке, – как тогда, выла собака.