Поплыла мелодия, и, следуя ей, облако, висевшее доселе статично, вдруг двинулось в путь. Чардынин усмехнулся. Ожогин рассмеялся. Певица поцеловала мужа в плечо. Вдруг ветер пригнал еще три облака — и Лямский дал по нотному кульбиту каждому из них. Они — три сливочных помпона — остановились словно прислушаться и вместе с четвертым меланхолично двинулись из «кадра», куда-то в сторону Ливадии. Виолончель пропела брутальный пассаж — и небо вдруг посерело, молочная пелена обернулась темной подпушкой, блеснул металлический предгрозовой луч солнца. Певица постукивала пальцами по столу в такт мелодии, окутывая мужа любовным взглядом. Ожогин продолжал смеяться, утирая глаза платком — выступили слезы. Чардынин несколько озадаченно переводил взгляд с Лямского на небо и обратно. Мажорная буря вдруг оцепенела — пауза, — бьется только одна высокая струна со звуками ожидания — то ли гудок поезда вдалеке, то ли чей-то стон во сне. Все затихли. Насторожились. Чардынин оглянулся. Слуга, державший в руках поднос с чаем, тоже застыл. В наступившей тишине над столом пролетела ночная бабочка. И Лямский закончил представление бравурным кафешантанным пассажем. Жена зацеловала его, затормошила. Остальные аплодировали.
— Но на месте облака могут быть гонщики или путешественник, заблудившийся в горах, понимаете? — спокойно продолжил Лямский разговор. — Или какой-нибудь странный комик, какого еще не было. Без торта под мышкой и ломания стульев, а молчаливый тихий человек. Печальный, как вы, Александр Федорович.
Скоро стемнело. Вернулись в гостиную. Отражения в стеклах балконов и окон умножали количество присутствующих. Жена Лямского, смуглая Изольда, не проронившая за день ни слова, тоже захотела показывать фокусы: встала перед невидимым роялем, перевернула несуществующие нотные листы, дав указание отсутствующему аккомпаниатору, приветствовала зал скромным поклоном и запела. Это был романс Аренского, очень грустный и внезапно рассыпающийся на капельки авангардистских нот в конце каждого куплета. Ожогин отвернулся к окну — его начали душить слезы, в нем неостановимо таяла боль, примороженная в разных уголках, коридорах, чуланах его большого тела. Он остро позавидовал любовной дружбе Лямских, тому, что, кажется, они так и не покинули будуар медового месяца и взглядами, поворотом головы, быстрой готовностью к помощи — передать шаль, салфетку, бокал, — воздушным поцелуем продолжают ласкать друг друга с нежностью, которую поселили между собой сотню лет назад.
Ожогин первый раз за полтора года без Лары признался себе в собственном одиночестве. В том, что оно мучит его, как грязная одежда, прилипающая к телу, не дает дышать, мешает двигаться. Вдруг он с ошеломляющей ясностью понял, что всегда был одинок. Что они с Ларой назывались парой, но по-настоящему никогда не были вместе — рука в руку, глаза в глаза, — и что его любовь к ней, которой с избытком хватало на двоих, не избавляла от одиночества, а лишь прикрывала его жалким покровом иллюзий. Он вздохнул — да так громко, что перебил певицу.