В четыре утра курсант третьего курса Котя Жеглов, настойчивый, как молодая гусеница, полз домой — в родное ротное помещение — по водосточной трубе.
Котя возвращался из самовольной отлучки.
С трудом оставленные жаркие объятья делали его движения улыбчиво сытыми и заставляли со вздохом припадать к каждому водосточному колену.
Воркующий, ласковый шепот, волос душистые пряди, сладкая горечь губ; поспать бы чуть-чуть, чтобы снова вдохнуть эти пряди, и щебет, и горечь…
Ещё немного, и Котя стал бы поэтом, но Котя не стал поэтом — на третьем этаже колена разошлись.
Сквозь застывшие блаженные губы Котя успел набрать очень много воздуха. В наступающем рассвете начертился скрипучий полукруг с насаженным сверху Котей. Так мухобойкой убивают муху.
После страшного грохота наступила тишь, и пыль, полетав, рассеялась. Среди остатков скамейки с каменной улыбкой навстречу солнцу сидел Котя и руками, и немножко ногами, сжимал кусочек водосточной трубы.
Отовсюду струился набранный Котей воздух.
Знаете, как было тяжело?
Нет, не с трубой. Её отняли ещё на операционном столе. С улыбкой было тяжело. Она никак не гасла сама.
Руками. Добрыми руками.
Она стиралась только руками.
Целую неделю.
Иду я в субботу в 21 час по офицерскому коридору и вдруг слышу: звуки гармошки понеслись из каюты помощника, и вопли дикие вслед раздались. Подхожу — двери настежь.
Наш помощник — кличка Бес — сидит прямо на столе, кривой в корягу, в растёрзанном кителе и без ботинок, в одних носках, на правом — дырища со стакан, сидит и шарит на гармошке, а мимо — матросы шляются.
— Бес! — говорю я ему.— Драть тебя некому! Ты чего, собака, творишь?
Бесу тридцать восемь лет, он пьянь невозможная и к тому же старший лейтенант. Его воспитывали-воспитывали и заколебались воспитывать. Комбриг в его сторону смотреть спокойно не может: его тошнит.
Бес перестает надрывать инструмент, показывает мне дырищу на носке и говорит:
— В о т э т о — п р а в д а ж и з н и… А драть меня — дральник тупить… Запомните… уволить меня в запас н е в о з м о ж н о… Невозможно…
— Ну, Бес,— сказал я улыбаясь, потому что без улыбки на него смотреть никак нельзя,— отольются вам слезы нашей боеготовности, отольются… у ч т и т е, вы доиграетесь.
После этого мы выпили с ним шила, [2] помочились в бутылки и выбросили их в иллюминатор.
Наутро я его не достучался: Бес — в штопоре, его теперь трое суток в живых не будет.
Автономка подползла к завершающему этапу.
На этом этапе раздражает всё, даже собственный палец в собственном родном носу: всё кажется, не так скоблит; и в этот момент, если на вас плюнуть сверху, вы не будете радостно, серебристо смеяться, нет, не будете…