Началась муторная, порой унизительная работа. Царская фамилия, разумеется, не позировала; но больше того — придворные мундиры художнику не доверяли, и он вынужден был таскаться в Петергоф и Александрию, чтобы там их срисовывать.
Да, тяжелая страница в жизни художника, и он прилагает большое усилие, чтобы остаться художником, а не придворным льстецом.
Очень показательна его маленькая стычка со Стасовым, который предлагал Репину так написать в картине руки царя, чтобы они выражали его желание облагодетельствовать всех нуждающихся. Репин темпераментно отбрасывает эти предложения, считая рекомендуемый жест искусственным и сентиментальным.
В письме к Стасову от 24 декабря 1885 года Репин высказывает самое существенное в своем отношении и к картине и к политике Александра III:
«Несостоятельность этого мотива Вы уже сами почувствовали, когда рекомендуете подписать на раме сказанные в этот момент слова; а я этих подписей на рамах и у Верещагина не переношу, так сразу надоели. Слова, сказанные в той речи, известны (царь призывал старшин во всем подчиняться руководству предводителей дворянства. — С. П.), и им суждено было сделать весьма реальный поворот во всей русской жизни, который мы не можем отрицать. Слова эти были вполне консервативны и никакой сентиментальности им не могло предшествовать, — следовательно, этот мотив Ваш была бы крупная и непростительная фальшь художника».
В июне 1886 года, закончив картину, Репин везет ее в Петергоф. Прекрасно понимая, что из-под его кисти не вышло помпезной, подобострастно-торжественной картины, он пишет опять Стасову:
«… До 25 июня картина простоит там, а потом ее куда-нибудь уберут к Макару.
Царей и вельмож важных никого теперь почти не оказалось. Как я умею поставить вовремя.
Меня едва пустили во дворец с моими сокровищами, и то условно оставили, пока не прикажут убрать всю эту громадину».
Так все и вышло: картину тут же отправили в Москву, где она была повешена у лестницы в Кремлевском дворце и где провисела едва не семьдесят лет. Широкая публика этой картины так и не знала.
Академик Грабарь высоко оценил живописные достоинства этой картины.
«Изобразительная сила картины, — писал он, — столь необычайна, что у зрителя, идущего по лестнице, по мере подъема создается впечатление, словно толпа на картине раздвигается и оживает: отдельные фигуры ее спорят в своей реальности с тут же стоящими живыми людьми».
В этой связи припоминается один курьезный, но многозначительный случай.
Во время X съезда комсомола мы как раз поднимались по этой лестнице, и вдруг один парень крикнул: