— Будь по-вашему…
В последних числах февраля Елена Мещерская отбыла из Коломны. Горячо расцеловав Степана Петровича и Акульку, она по русскому обычаю поклонилась им в пояс и сказала:
— Родные мои, совсем я без вас пропала бы! Не поминайте лихом…
— Да как же вы едете одна-одинешенька?! — запричитала Акулька.
— За меня не беспокойся, — Елена прижала к груди девку, погладила ее по голове и, вспомнив, добавила: — А платья городничихи перешей на себя или продай, а деньги раздай нищим!
Котошихин утер единственной рукой слезы и, сдерживая рыдания, произнес:
— Не забывай нас, голубушка, а мы тут за тебя помолимся.
Уже в санях он закутал Елену в свой старый овчинный тулуп, а Акулина повязала ей крестьянский серый пуховый платок и надела на ножки графини огромные валяные сапоги. «Тёпленько будет ехать русалочке нашей», — приговаривал старик. Кухарка вынесла из дому узелки со снедью и заботливо устроила их в санях. Аполлон Степанович, стоявший в сторонке и не принимавший участия в церемонии, крикнул, когда сани уже тронулись:
— Кланяйтесь вашему жениху, Елена Денисовна! Если приведет Господь, мы с ним встретимся!
Кучер стегнул лошадок, и сани, запряженные Афродитиной сытой четверней, понеслись по тихой коломенской улице. Елена махала рукой, пока низенький мещанский домишко не скрылся за поворотом. «Уплыла русалочка, уплыла милая», — повторял, стоя в воротах, старик Котошихин, и по щекам его лились слезы, будто и в самом деле в его сети попала сладкоголосая речная чудо-дева, и сейчас он выпускал ее на волю, в тот сказочный мир, откуда она явилась и куда доступ простым смертным был запрещен.
Почти полгода прожила Елена в чужом городе, с чужими людьми и ни разу за это время она не задумывалась о своем наследстве, об имениях отца и матери, плодородных землях, тысячах крестьян. Она беспокоилась об этом так мало, потому что знала — по достижении совершеннолетия все будет принадлежать ей, а пока надежды юной графини были связаны с Евгением, ее будущим мужем и опекуном. Ей как можно скорее надо было попасть в Москву, чтобы подать о себе весточку или, на худой конец, оставить какой-нибудь знак в мертвом, выгоревшем городе. Елена представляла себе Москву безмолвным обугленным трупом, однако, въехав в Первопрестольную, приятно удивилась. Она обнаружила, что на месте древней столицы быстро поднимается новый, совсем незнакомый ей город. У закопченных стен церквей возвышались леса, заново золотились купола, красились фасады. Несмотря на суровую зиму, многие горожане уже успели отстроиться. После великого пожара даже самый завалящий купчишка хотел иметь каменный дом вместо деревянного. Облик Москвы менялся на глазах. Традиционный русский терем везде уступал место европейскому ампиру, антично строгому и холодному, вошедшему в моду под крики санкюлотов о свободе, равенстве и братстве и расцветшему при узурпаторе. Так исподволь, под личиной моды, враг снова захватывал Москву. Но Елена совсем об этом не думала, а радовалась, что город заселяется вновь, у людей будут новые, каменные жилища, и вокруг так светло и празднично. Масленица в Москве! Сытые дети носятся с горок на расписных салазках, толстые бабы, выстроившись на рыночной площади в ряд, наперебой предлагают отведать горячих блинков, пьяный мужик, завязнув в сугробе, орет на всю улицу непристойную песню, и никто его за это по случаю праздника не ругает. «Неужели это правда?» — не верила Елена собственным глазам. Той проклятой ночью, когда пламя пожара подбиралось к стенам Кремля, ей казалось, что город погиб безвозвратно. Теперь же он восставал из пепла, как феникс, и сквозь новый европейский грим, наложенный по последнему слову моды, глядело прежнее, неистребимое московское лицо — жадное до жизни, румяное, смышленое и смешливое… Сердце девушки наполнилось радостной надеждой. Если шуваловский особняк и сгорел, думала она, то наверняка отстраивается заново, ведь графиня Прасковья Игнатьевна — женщина состоятельная и хваткая. Не может быть, чтобы она прозябала в деревне, когда вокруг развернулось такое строительство!