Все люди умеют плавать (Варламов) - страница 22

Ей было только грустно и очень хотелось плакать. Но она изо всех сил сдерживалась, чтобы ее слезы не огорчили его. Потом мягко высвободилась из его объятий, постелила мешки, и он уснул. Костер уже догорал – Верстов спал умиротворенно, гроза отошла, но по-прежнему шел дождь. Анна смотрела на воду, курила и думала о том, что ей больше не будет угрожать этот человек, проклятие снимется и начнется новая, счастливая жизнь.

Она вытерла слезы, дождалась, пока костер погаснет, и хотела уже уснуть, как вдруг что-то большое пронеслось в темноте мимо пещеры. Анна подскочила к выходу и посмотрела направо. Она хотела закричать, но, поглядев на спящего Верстова, осеклась. Потом судорожно схватила фонарь и пошла вглубь пещеры. Не было в ней никаких тайников, не было останков задушенных женщин, фонарь натыкался всюду на глухую стену, с которой сочилась вода. Она прижалась к стене, уткнулась лицом в ладони и долго сидела так, неподвижная, а когда отняла руки, то почувствовала, что постарела за эти несколько минут на десять лет. Вода была уже совсем близко.

Он все сделал разумно и правильно, этот бородач, он все прекрасно рассчитал – только впопыхах плохо привязал плот, и этот плот уволокло на несколько километров вниз – пронесло под мостом, а впрочем, не было уже и никакого моста – его смыло наводнением и затопило лежавшие внизу поселки, и наутро над ним будут кружить вертолеты и не понимать, куда подевались люди, как будто сидевший на плоту мужчина, словно бастард Стенька Разин, выкинул женщину в реку – не то потому, что она ему мешала, не то потому, что хотел так умиротворить реку, а потом, когда понял, что сделал, бросился за ней следом.

Вода подступила к пещере и как живая стала подниматься все выше. Анна хотела разбудить Верстова, но делать этого не стала. Она подумала о детях, которые более привыкли в бабушке, чем к матери, легла рядом с мужчиной и, глядя в темноту блестящими сухими глазами, стала ждать.

Запах страха

Когда Салтыков вышел из автобуса, было уже темно. Он торопливо пересек улицу и пошел по замерзшим комьям глины к самому крайнему дому у кольцевой дороги. В этом доме жил его бывший сокурсник Чирьев. Салтыков не видел Чирьева лет десять и помнил его плохо. Невысокий, кажется, довольно щуплый, с крупной головой и неровно остриженными волосами, Чирьев всегда держался скованно, но как-то очень преданно. Такие люди в университете, тем более на их факультете были редки, – Чирьеву недоставало воспитания и ума; и никогда бы он не попал в их компанию, если бы с самого начала их не поселили вместе на картошке. Там они легко все сошлись, после собирались в Москве, и Чирьев тоже приходил. Гнать его не гнали, хотя никто особо и не звал. И вот этот человек, которого они приняли, которому доверяли и посвятили в свое дело, оказался стукачом, по его доносу в конце второго курса из университета исключили Сережку Одинцова и только по странности не вылетели остальные. Сам Чирьев проучился после этого недолго, он не сдал летнюю сессию, и его отчислили. Уже позднее, когда эта история поутихла и никому ничего не угрожало, Салтыков пытался понять, отчего Чирьев заложил именно Одинцова и пощадил Алешку и его. Алешка считал, что дело тут было в той легкой, изящной пренебрежительности, с какой Одинцов относился к Чирьеву. В словах Салтыкову чудился подтекст: и поделом ему, не фига быть таким заносчивым, он ведь и к нам, Мишка, свысока относился. Лёха был по-своему прав: Одинцов никогда не был с ними близок, и даже когда они пришли к нему в общежитие попрощаться и распить напоследок бутылку, встретил их очень холодно и пить отказался, как будто стукачом был кто-то из них. Хотя тот же Одинцов скорее должен был догадаться, что Чирьев дерьмо и не стоит его держать при себе. Но все-таки неясное чувство вины – не вины, а какой-то засаленности, оскорбительной зависимости у Салтыкова оставалось, и поэтому теперь он шел к Чирьеву с неприятным ощущением, похожим на то, с каким проходил оформление за границу, когда кипа справок и анкет уходила в загадочные инстанции наверх.