Тетрадь для домашних занятий (Зурабов) - страница 70

В Берлине еще и злость была, оттого, что в первый раз предали. Это ясно было, что предали: арестовали не на явке — на улице, значит, кто-то показал, и знали, где живу, и сразу чемодан нашли. И не в том дело, что вот до сих пор никто не мог обмануть, а какая-то сволочь, провокатор, сумел. Не в этом дело, Соня, не в гордыне, как ты говоришь, а в том, что провокатор — это что такое? Я в полицейских документах прочел: Житомирский в четырнадцатом году получал в полиции две тысячи франков в месяц!.. Вот в той книге, про хижину этого старого негра, людей открыто продают, а тут — скрыто, и деньги — скрыто, и не негры, а про каждого все знал — у кого что: у кого жена, у кого дети, — и за всех две тысячи!.. Не в отдельности за каждого, а сразу за всех, оптом, сколько успеешь продать за месяц!.. Ты это понимаешь, Соня?! Житомирский в Берлин из Баку приехал, в Берлинском университете учился, встречался с Лениным и Плехановым, был на Лондонском съезде, в Заграничное бюро ЦК входил, окончил университет, врачом стал, у врача деньги есть, больше хотел — мог больше работать, почему предавал?.. Тоже дрался? За что? Ни за что! За себя!.. И выходит, он один, отдельно от всех, тоже против меня, хочет доказать, что он прав, а я — дурак, зря погубил свою жизнь!.. С того момента, как мне надели на руки эти маленькие красивые немецкие наручники, а потом повезли в тюрьму и как кролика посадили в клетку (у них там в камерах со стороны коридора вместо стены решетка, сидишь, как в клетке: кушаешь — видно, садишься на парашу — видно), с этого первого дня и все четыре года в тюрьмах и сумасшедших домах я думал о том, кто меня предал. В первую ночь хотел даже решетку сорвать, чуть не задушил охранника.


В ту первую ночь в Моабите было так: за решеткой по коридору ходил охранник, свет в коридоре тусклый, лиловый, сапоги у охранника кованые, пол — каменный, бух-бух, как будто по голове ходит, вдруг показалось, это не охранник, а тот, что его предал, и разжалась знакомая с детства пружина ярости, и он пытался выломать решетку, бил кулаками в стены, кричал, душил охранника, который прибежал на крик.

Утром пришел следователь. У следователя было круглое упругое лицо, торчащие усики и широко расставленные, почти у самых висков, большие крепкие глаза. Волосы с тонким ровным пробором отливали синевой. Сколько времени нужно, чтоб сделать такой пробор, подумал он, а может быть, ему делала пробор жена, у него молодая пухленькая жена, делает ему по утрам пробор и целует в затылок. Следователь долго и терпеливо задавал по-немецки вопросы, на которые он не отвечал. Потом следователь спросил на ломаном русском, какой он нации. Что за дурацкий вопрос, подумал он, для чего им это? И опять не ответил. Следователь спросил, известно ли ему, что его ждет виселица. Следователь спросил это по-немецки и для ясности обвел рукой вокруг шеи, вскинул руку над головой и так, с поднятой рукой, ждал, что он ответит. Он рассмеялся. Следователь опустил руку и сказал, что в его жесте не было никакого гротеска — жест очень реалистический. Он опять рассмеялся — ему уже не было смешно, но смех выплескивал то, что накопилось в нем от молчания. А потом ему больше не захотелось молчать. Почему я молчу, подумал он, надо разговаривать — разговаривать легче, чем молчать, а мне надо доставлять себе хоть маленькие развлечения, иначе я умру с тоски. Следователь снова спросил: кто он по национальной принадлежности? Он серьезно, обстоятельно ответил: