Ловушка горше смерти (Климова, Климов) - страница 46

Уйди с глаз!

— Лина, погоди, — твердил Коробов, волочась за ней в гостиную, где она, распахнув окно, начала сметать со стола остатки трапезы, — дай я тебе помогу!..

— Побудь с Катей, — воскликнула Лина, — не мешай мне, ради Бога…

К полуночи он пришел к ней в комнату. Она увидела, какое у Коробова измученное, словно свинцом налитое лицо, и позволила ему остаться. Он не мог знать, что, пока она мыла посуду, швыряла остатки еды в холодильник, поила возвратившегося сына чаем, укладывала дочь и, напоследок яростно вымыв полы во всей квартире, наконец угомонилась, — что в это время Лина приняла решение, о котором и сообщила, как только он лег рядом и обнял ее. Она сказала мужу, что после того, как они отвезут девочку в Полтаву, она с сыном на несколько дней отправится в Москву и привезет деньги. Недостающие пятнадцать тысяч долларов.

— Не бросай меня, — пробормотал Алексей Петрович, обнимая Лину еще крепче теплыми твердыми ладонями и не понимая того, о чем она говорит. — Не уезжай, они убьют меня… Они и до тебя доберутся, Полина. Ты не должна меня бросать…

— . Не сходи с ума, — проговорила Лина, — выслушай меня! Перестань дрожать. Все будет отлично. Тебе необходимо потерпеть всего неделю, Алеша! — Но она уже понимала, что сейчас объяснять ему что-либо бесполезно, он ее не услышит. И как в юности, в ту первую ночь с ним, ощутила в себе первобытную тяжесть, от которой не избавляли ни слова, ни уговоры и которая требовала только одного: не думая ни о чем, подчиниться этой всеразрушающей силе на пути к покою и тишине…

Пятого июня вместе с мальчиком они уехали в Москву, вызвонив накануне Дмитрия Константиновича Семернина, который, к счастью, оказался на месте.

Коробов до поры оставался дома в одиночестве, полностью положившись на решение Лины.

Часть вторая

Марк

Марк никогда не боялся ночи. Еще подростком он испытал ее странное обаяние. Пустынные проспекты, редкие машины, закрытое метро, одинокие прохожие, нетвердо бредущие к остывающим семейным очагам… Лицо города словно очищалось, и в тишине слышалось глухое подземное биение каменного сердца, смутный гул тайной жизни. Тогда он мог часами бродить в сумраке переулков, бормоча под нос что-то вроде обрывков стихотворных строк, полагаясь только на себя, на свою силу, быстроту ног и мгновенную реакцию. Ему везло, как пьяному или умалишенному: ни разу за все эти годы он не столкнулся со зверьем, которое выползает в полуночные часы с окраин и тянется к центру, откуда сквозняк доносит запашок добычи.

Так и сейчас, во втором часу ноябрьской ночи восемьдесят первого, он неторопливо двигался из Медведкова в сторону ВДНХ, к дому, засидевшись сверх всяких ожиданий у одной в прошлом весьма влиятельной старушенции, которую вот уже месяц как посещал с совершенно определенной целью. Сегодня эта цель была наконец достигнута. В сумке, висевшей на плече Марка, в плотной, обтянутой холстом папке лежали четыре акварели Врубеля. Из них две — замечательные, никем прежде не виданные «Сирени». Кроме того, в папке имелись документы, пятьсот шестьдесят долларов и тонкие 66 перчатки серой кожи, а во внутреннем кармане его синей пуховой куртки покоилась в тепле замечательная телескопическая дубинка, привезенная приятелем из Швеции и так ни разу и не пущенная в дело. А между тем затемненный город первого постолимпийского года был куда опаснее Москвы в конце шестидесятых. Лаково-черные лужи похрустывали ледком, морозец выжег из воздуха осточертевшую сырость, и дышалось глубоко и спокойно, как во сне.