Фелисити заняла стул в самой дальней от камина точке круга, лицом к огню, и несколько секунд сидела между мужем и Львицей Эльзой. Потом встала и уже не вернулась на место; она внимательно наблюдала, как мы опустили взгляды к листам с вопросами. Высокая, крепко сбитая, но в то же время стройная, темноволосая женщина. Царственное лицо, густые черные волосы, едва заметный черный пушок над верхней губой, мини-юбка, вошедшая тогда в моду, но не очень подходящая таким высоким и крепким женщинам. У вас тридцать минут, сказала она, ровно полчаса, а максимальное число баллов — пятьдесят. Потом Фелисити пошла к детям, по дороге включив свет.
Часы показывали половину четвертого, но уже начало темнеть. Красный свет от камина был слишком слаб. Некоторые из участников состязания уже что-то писали, но я поступила так, как меня учили, — сначала прочла все вопросы. Все их я не помню, только первый и пятый. Первый звучал так: что такое жерминаль, брюмер и фруктидор и что у них общего? Думаю, второй вопрос имел отношение к архитектуре, третий — к сражениям Второй мировой войны, а четвертый — к Шекспиру. В пятом от участников требовалось объяснить, что такое болезнь Потта, синдром Клайнфелтера и хорея Хантингтона.
Я испытала шок; кровь бросилась мне в лицо, и это, наверное, не укрылось от остальных. Естественно, меня посетила параноидальная мысль, что все подстроено специально и надо мной хотят посмеяться. В ту же секунду — или в следующую — я поняла, что этого, конечно, не может быть, что Фелисити вовсе не жестокая и злобная женщина, и более того, она не знает, не может знать — никто не знает, кроме моего отца, его кузины Лили, врача моей матери и Козетты. Львица Эльза тоже не знает. Никаких внешних признаков — ни в моем лице, ни в глазах, ни в движениях. Мне даже говорили (в том числе зеркало), что я миловидна и, более того, красива. Если меня ждет судьба матери, ее бабушки, ее отца, то болезнь притаилась в моей центральной нервной системе, молчаливая, неподвижная, спящая, ждущая своего часа.
Я подняла взгляд, ожидая, что все смотрят на меня, но они уткнулись в свои листы, и на их лицах отражались самые разнообразные чувства: понимание и недоумение, удовлетворение, растерянность. Почти все писали. Я снова посмотрела на вопросы. Хорея Хантингтона. Эти слова били мне в глаза, словно были напечатаны жирным шрифтом. Руки у меня тряслись: и та, в которой был зажат карандаш, и та, что пыталась удержать листы с вопросами, отказывались повиноваться и дрожали, как будто болезнь Хантингтона уже нанесла свой первый удар, посылая сигналы нервам.