Марина (Плашевский) - страница 34

Вошли в избу — Марина, я, ближняя ее дама пани Казовская. Солнечный луч, низкий, косой, рисовал через растворенное окно яркое пятно на персидском большом алом ковре, что закрывал стену.

Марина села к столу. Из хрустального кубка, оправленного темным серебром, — испанский, кажется, был кубок, — налила в стакан воды, выпила с жадностью, поправила волосы. Я, пани Казовская молчали, ждали что скажет.

У дверей стояла Устинья. И пока мы молчали, раздался от двери ее тихий голос:

— Ну что, матушка-государыня, будешь теперь спрашивать меня, отчего тебя поляки твои не любят?

Марина быстро повернулась, взглянула на Устинью.

— Да, буду, — сказала. — А ты что ответишь?

— Отвечу, что не могут они уж тебя любить.

— Отчего ж?

— Оттого, что ушла ты от них…

— Как это — ушла? Или уже не полячка я?

— Ушла, матушка, ушла. И хоть еще полячка ты, а ничего в тебе польского не осталось, кроме разве гордости. И мыслишь ты по-русски и дела вершишь. Всю тебя Русь околдовала, и не отстать тебе уж от нее, хоть сгинуть. Им Москва да Русь — добыча, а тебе уже — боль.

Марина молчала. Глаза ее, широко раскрытые, не мигая уставились на Устинью. А та не спеша, тихим своим, ласковым голосом выговаривала такие простые и страшные слова.

— Но отчего же? — хрипло, словно через силу, спросила Марина. — Отчего?

— А оттого, государыня матушка, что сначала твоими руками белыми, лебедиными король твой Москву себе прибрать тужился. Да не вышло. Теперь решил своей рукой в железной рукавице Москву ухватить. А раз так решил, так ты ему не то что без пользы, а еще и помеха, знай…

У избы застучали конские копыта. Хлопнула дверь. Вошел в широком плаще царь, супруг Марины, по русскому прозванию Тушинский вор. Темное бритое лицо его подергивалось.

— Беседуете? — спросил грубым голосом. — Беседовать поздно. Шляхта ушла. И нам не мешкать, сей же час уходить. Там увидим, — тут он подмигнул черным своим глазом, и от того миганья всем стало не по себе, будто сразу он признался, кто он есть на самом деле и что ему на роду написано. — Уходить, говорю. Пока донцы верны и наш боярин Иван Заруцкий. А они его слушают.

Он коротко усмехнулся, вышел.

Уезжали уже в темноте. Дороги тянулись бесконечно. Впереди и сзади, колыхаясь, шли станицы, — так русские казаки называют свои отряды. Марина ехала в карете. Я верхом. Старался не отставать. Во тьме в окошке кареты видел ее руку белым пятном, и горько было и сладко.

Что я значил? И что я мог? Писец, советчик, исповедник. Да еще — соглядатай. Она знала. Улыбаясь, иногда бегло щурила глаза, смотрела поверх головы куда-то вдаль… Понимала. Все понимала. Понимала, что многих должна терпеть. К бернардинцам еще питала все же слабость. Я не был ей неприятен. Но все равно бессилен. Что я мог? А внутри все порой ныло. Увезти б. А куда? Путей много, а дорог нет. Москва ей надобна была. А что я?..