Марина (Плашевский) - страница 49

— Оттого что вы, посадские, рылом не вышли! — опять подковырнул кривоносый.

— Потом поглядим, кто вышел! А только знай: это еще с царя Бориса повелось слободы обижать, а Строгановым всяким, да Шориным, Чашниковым повадку давать, за великие-де их прибытки. Ладно! А при Шуйских совсем край пришел: дышать нечем. Вот и вози сено! Они думают, я дурак?

— А может, и впрямь — таков?

— Бела береста, да черен деготь! Попомни мои слова: то же и с Шуйским обернется. Царь Василий неправдой начал, неправдой и кончит. А сухую грязь к стене не прилепишь.

— Да велика ли неправда-то была?

— Велика! Я знаю! Давеча было, как царь Димитрий Иванович на Москве сидел и с женой своей, с благоверной государыней Мариной Юрьевной, царствовал и летом в набат ударили, в Кремль слободы московские кликом кликали, — ты знаешь, зачем нас туда звали?

— Зачем?

— Царя Димитрия да супругу его спасать! От тех, мол, ляхов спасать, что побить их хотели. А потом что вышло? — чернобородый зло сощурился. — На престоле московском царь Василий оказался. А про царя Димитрия сказали народу православному, он-де не царь, расстрига. Ну? Опять они про меня думают: дурак? А я не таков, хоть ты меня, кривой нос, и задираешь. Я знаю: царь истинный, Димитрий, ушел, промеж рук их нечистых протек и теперь до времени бережется…

— Правильно! Дай я тебя, Иван Рязанец, за такие твои добрые слова в уста поцелую! Он, царь, бережется, а воевода его, Иван Болотников, волю его державную исполняет, войско ведет — Москву взять, царю отдать.

Кривоносый встал, по лицу его блуждала улыбка смутная, непонятная. Они поцеловались. Хозяин принес еще пива.

В сей миг на улице вдруг закричали яростно, с надрывом.

— Пусти, дьявол! Пусти! Бороду тебе выдеру, убери длани свои нечистые!

Хозяин прислушался, сказал с удовольствием:

— Ага! — и кинулся вон.

Когда мы следом из избы выбрались, Рязанец стоял у ворот, вцепившись рукой в бороду, глядел. Из других ворот, из-за заборов выставились разные люди, тоже глядели. Из подворотен бежали мальчишки, покрикивали. На улице трое стражников вязали человека тощего, седобородого, в ветхом подряснике. Он, отбиваясь, стражников лаял, а рядом стоял стрелецкий урядник, молчал, зло смотрел в землю. Изредка вскидывал голову, бросал коротко:

— Помолчи!

— Бей своих, чужие бояться будут! — усмехнулся Рязанец, крикнул уряднику: — Здоров буди, Лукьян Данилыч! Ты чего себе поутру покою не даешь, человека хватать велишь, да еще всем известного, смирного? Это ж Огурец Федор, пономарь церкви нашей, Трех святителей!

— Помолчи, Рязанец! — оскалился урядник. — Пономарь ваш Огурец смирен, а в мгле рассветной, меж двор шатаясь, листы прелестные разбрасывал, и в них поносные против царя Василия Ивановича слова и московским людям смущение! — выбросил из-за спины руку, в ней пук листов. — Вот! Видел?