Прошло около двух часов, как Игорь, порыскав над песками, взял в сторону буровых, низко-низко прошел над сторожкой, из которой, пошатываясь, вышел взлохмаченный человек.
Снизился совсем. Со стороны могло показаться: вот-вот заденет, зацепит колесами за песок. Какой-то бугорок… Что бы это значило? Не показалось ли? На ровном месте бугорок… Он поискал место для посадки. На всякий случай развернулся, низко прошел над человеком с растрепанной бородой и рукой указал направление к тому бугорку, потом пролетел туда, сделал несколько низких кругов над бугорком, силясь показать идущему от сторожки, что здесь что-то или кто-то…
Снова подлетел к нему. Человек задрал бороду, скошенную порывом ветра, и, повинуясь безмолвному сигналу летчика, пошел, поплелся к тому месту, где самолет делал круги.
Заросший бородой, с глазами, по-рачьи красными от беспробудных попоек, в заляпанном халате, брел сорокалетний мужчина. Он работал смотрителем на буровой. Брел куда глаза глядят, прикладывался к бутылке, иногда оглядывался на свою сторожку с одним оконцем и грозил ей кулаком. Погрозил кулаком и летчику. И забыл о нем. Очнулся от гула над самой головой и машинально пошел туда, где настойчиво кружил самолет.
Смотритель шел и вспоминал свою жизнь. Когда-то он был веселым и общительным человеком. У него были друзья и общие с ними интересы. Грянула война. В сражениях у Днепра его тяжело ранило. Плен, концлагерь. Бежал, но его нашли в лесу, схватили и, избив, бросили в концлагерь. Опять бежал… И опять — концлагерь… Когда после войны вернулся домой, понял: друзья отвернулись от него, избегают с ним встреч. Это окончательно сломило его. Искал утешения в водке. Но разве уйдешь от самого себя?.. Не заметил, как втянулся в эти омерзительные попойки. Собутыльники стали его «общественным мнением». Однажды он понял, какая нелепость искать среди них какого-то удовлетворения, но жить иначе уже не мог. Опустился, потерял человеческий облик. Вырвался к одиночеству, будто бы и не был до этого одинок в их окружении. Нет, нет, лучше быть одному, в сторожке смотрителем. Он шел сейчас по пустыне, оглядываясь. Буровые вдруг показались огромными бутылями водки.
Прошумел самолет.
Буря усиливалась, секла до лицу, песком забивала нос, рот, глаза, уши.
Шуршала неоглядная рябь движущихся песков, и он хотел повернуть обратно, уберечь глаза и лицо, но этот дьявольский «кукурузник» все кружил над одним местом, и почему-то против ветра наперекор себе бородач тащился к тому месту.
Глупый суслик выкатился из норки, встал на задние лапки, как вылепленный из глины и песка округлый кувшинчик, из него пролился свист: ему буря нипочем, вторит в лад ее нарастающему свисту. Или присвистнул суслик от удивления: перед ним поднимался и опускался холмик… Что-то живое? Песок струился, натекая на холмик, обволакивая его тончайшими слоями, песчинки цеплялись за песчинки, холмик рос. За него спряталась черепаха, вобрав под клетчатый тускло-пепельный панцирь лапы и голову, напоминающую змеиную. Суслик пискнул и поспешно скрылся в норке: боком, перекидывая голову и хвост, передвигалась эфа, чей укус смертелен. Эфа, мстящая всем за свою ползучесть, за свой невыплеснутый яд, подползла к холмику. Из холмика показалась детская исцарапанная в кровь ладошка. Павлик в беспамятстве повернулся. Черепаха убралась восвояси. А эфа подняла заостренную голову и студеными вертикальными зрачками присмотрелась.