Творческая эволюция (Бергсон) - страница 131

Но, быть может, философ откажется основывать теорию познания на подобных соображениях. Он будет противиться этому, так как полагает, что математический порядок — потому лишь, что это порядок, — заключает в себе нечто положительное. Тщетно мы пытаемся показать, что этот порядок возникает автоматически вследствие разрыва обратного порядка, что он и есть этот разрыв. Это не мешает существовать представлению, что могло совсем не быть никакого порядка и что математический порядок вещей как победа над беспорядком обладает позитивной реальностью. При более глубоком анализе этого вопроса можно видеть, какую существенную роль играет идея беспорядка в проблемах, имеющих отношение к теории познания. Она не появляется там в явном виде, а потому ею не занимаются. А между тем теория познания должна была бы начинаться с критики этой идеи, ибо знание того, как и почему реальность подчиняется определенному порядку, предстает великой проблемой именно потому, что отсутствие всякого порядка кажется возможным и доступным пониманию. И реалист, и идеалист полагают, что они думают об этом отсутствии порядка, — реалист, когда он говорит о регламентации, реальным образом вводимой «объективными» законами в возможный беспорядок природы, идеалист, когда он допускает существование "чувственного многообразия", в котором под организующим влиянием нашего разума устанавливается порядок и в котором, следовательно, порядка не было. Нужно поэтому проанализировать прежде всего идею беспорядка, понимаемую в смысле отсутствия порядка. Философия заимствует ее из повседневной жизни. И неоспоримо, что обычно, говоря о беспорядке, мы о чем-нибудь думаем. Но о чем же мы думаем?

Из следующей главы будет видно, как сложно определить содержание отрицательной идеи и какие иллюзии мы при этом питаем, в какие безвыходные ситуации попадает философия из-за того, что не был предпринят этот труд. Осложнения и иллюзии обычно связаны с тем, что способ выражения, по сути дела временный, принимается за окончательный и в область умозрения переносится прием, созданный для практики. Если я возьму наудачу какой-нибудь том из моего книжного шкафа и, заглянув в него, поставлю его на полку со словами: "Это не стихи", — разве это я на самом деле видел, перелистывая книгу? Конечно, нет. я не видел и никогда не увижу отсутствия стихов. я видел прозу. Но так как меня сейчас интересует поэзия, то я выражаю то, что нахожу, в функции того, что я ищу, и вместо того, чтобы сказать: "Это проза", говорю: "Это не стихи". Наоборот, если мне придет фантазия почитать прозу, а попадется том стихов, я воскликну: "Это не проза", переводя, таким образом, данные моего восприятия, показывающего мне стихи, на язык моего ожидания и внимания, сосредоточенных на идее прозы и желающих слушать только о ней. Если бы теперь меня услышал мсье Журден, он, без сомнения, вывел бы из моего двойного восклицания заключение, что проза и поэзия — две формы языка, употребляемые в книгах, и что эти ученые формы прибавляются к обычной речи, которая не будет ни стихами, ни прозой. Говоря об этой вещи, которая не является ни стихами, ни прозой, он считал бы, что и думает о ней, а между тем это было бы всего лишь псевдо-представление. Идем далее: псевдопредставление могло бы породить псевдопроблему, если бы мсье Журден спросил у своего профессора философии, каким образом форма «проза» и форма «поэзия» присоединились к тому, что не обладало ни той, ни другой, и если бы он захотел, чтобы была создана, так сказать, теория наложения двух этих форм на эту простую материю. Его вопрос был бы нелепым, и нелепость вытекала бы из того, что он возвел в субстрат, общий для прозы и поэзии, одновременное отрицание их обеих, забыв о том, что отрицание одной есть утверждение другой.