* * *
Дом стоял по–прежнему. Как будто Цветущая никогда не горела, ее не топтали нелюди. Как будто семья Осотов, самая уважаемая, богатая, многочисленная семья во всех Светлых Холмах, не исчезла с лица земли, оставив два последних ростка: старуху, застывшую на полпути к небесным корням, и чужака, не узнающего родного дома.
А я его не узнавал.
Краеугольный столб, увенчанный изображением Солнца (деревянный круг и крест на нем), стоял так же прямо, и тень от его верхушки падала на отметку «восемь» – было восемь часов утра. Над частоколом поднимался дом: каждое бревно в стене – в два обхвата. Темная крыша, резные украшения, балкон третьего этажа – полукруглый, ажурный. Сколько раз мне снился этот балкон…
Я остановился перед столбом, и моя собственная тень упала на поросший травой циферблат. Забыли мясоеды развалить этот дом, или боялись тронуть, или не знали всего, или, наоборот, слишком много знали, – теперь не важно. Вот он, дом Осотов.
Я отступил. Снова подошел. Потом, будто по наитию, опустился на одно колено. Прямо перед моим лицом оказались прожилки на дереве: кольцо, похожее на рожицу, и две светлые ленточки, ведущие вверх. В детстве именно так мне представлялись человек – и его невидимые корни…
Я поднял голову.
Угол зрения. Чтобы вспомнить, как все было, мне следовало встать на колени. Посмотреть с высоты своего прежнего роста: дом. Частокол. Ворота. Улица, по которой мы с дедом уходили, бывало, и на рассвете, и поздно вечером, и…
– Добрый господин? Вы что–то уронили?
Служанка смотрела на меня, как на сумасшедшего. Я поднялся, отряхивая брюки; досадно. Мне нельзя привлекать внимания.
– Я потерял монету… Передайте, пожалуйста, хозяйке, что прибыл коммерсант из Некрая – по поводу продажи.
– Ах да! Ах да! – служанка засуетилась. – Проходите, любезный господин коммерсант.
* * *
Через несколько минут я вошел в ее комнату.
Бабушка лежала на огромной дубовой кровати, на льняных простынях, под балдахином из грубого льна, и льняные же волосы сливались с постелью. Ее лицо, темное, ссохшееся, неприятно напомнило лица всех, умерших от дряхлости на моих глазах.
Я сделал несколько шагов – и остановился посреди комнаты.
Что–то говорила служанка. Бабушка, в отличие от меня, слушала ее – и слышала; повинуясь ее приказу, служанка принесла табурет, стопку белой бумаги и чернильницу с пером. Потом вышла и плотно притворила за собой дверь.
Бабушка лежала, откинувшись на высоких подушках, и смотрела на меня.
Ее голос, когда–то звучный и даже мощный, все еще служил ей. Она могла бы сказать, что не рассчитывала увидеть меня в этой жизни – только там, в небесном лесу, где сплетаются корни всех людей. Она могла бы признаться, что в ее памяти я навсегда останусь семилетним ребенком. Она могла бы рассказать, как одиноко и тоскливо было ей в старом доме Осотов, доме–замке, доме–крепости – без малого двадцать три года.