— Барни, прекрати!
Диэго раздраженно шагал по комнате: перестань ты сосать свою незажженную сигару; хлюпаешь тут, как… как землечерпалка!
— А ты почему нервничаешь?
— Я не нервничаю, мне просто не терпится узнать, какого черта она там засиделась. Ты здесь уже целых две недели, и что же? Хочешь знать мое мнение? Она не приедет. Напрасно ты рассчитывал, что ее привлечет твое загадочное молчание; ты не знаешь мою сестрицу, она способна терпеть и молчать двадцать лет.
Барни улыбнулся, отбросил изжеванную сигару, встал, потягиваясь: пойду-ка я спать.
— Я вижу, тебе наплевать, приедет она или нет, ты ведь все равно найдешь ее, не здесь, так в другом месте, а я…
— Она приедет.
— Вот что меня бесит — твоя самоуверенность!
Но Барни не был самоуверен, — всего лишь казался таковым, и потом, он ведь мог и ошибиться, разве нет? Ошибка — не позор.
Барни рассеянно глядел за колонны патио, вдаль, на юг, где Жунсао катила свои желтые воды почти так же лениво, как зимой. Луна величаво проплывала сквозь курчавые облачка; легкий бриз, наконец-то освежавший кожу, ворошил запахи речного ила и фруктов. Барни было хорошо, спокойно. Нетерпение не мучило его. Он всегда отличался выдержкой.
— Что ты ей написал?
— Все. Я хочу сказать, все, что лежит на поверхности.
— То есть?
— Ну, о заработках, о фильмах, о путешествиях и женщинах, о том, что знаю о тебе. О том, что ты скучаешь…
— Я никогда не скучаю.
— Когда я писал, я этого не знал.
Барни шагнул в тень, с удовольствием ощущая под босыми ногами чуть влажный прохладный песок. Гасиенда, построенная два века назад на илистой, укрепленной людьми косе, все же слабо подрагивала под напором воды обеих обтекающих ее рек. Рев водоворота на месте их слияния слышался издалека; к нему примешивался более тихий, походящий на довольное чмоканье голос морского прилива, который образовывал третью, соленую реку, соединяющуюся с первыми двумя. Барни охотно допускал, что название гасиенды — «Триречье» — придумала именно Изабель. «Мне нравится здесь, — думал он, — я почти жалею, что вынужден делить здешние места с этим неисправимым младенцем».
О, конечно, он любит Диэго — так любят породистого коня или охотничьего пса, — нежно, но не страстно. А Диэго без узды, Диэго без ошейника никогда не возьмет барьера, не поднимет дичь. Это очевидность, которую нужно признать, не осуждая его. Но и не забывая об этом. Ведь Барни весьма дорого обходилась эта младенческая самоуверенность, лишенная будущего.