Ольга. Запретный дневник (Берггольц) - страница 136

и т. д. А что он сделал с моим заводом — 14 января, — обстрелял так, как даже в сентябре прошлого года не было, несколько десятков наших людей[291] погибло, в числе их — прекрасные люди, блестяще державшиеся всю блокаду. Одна наша работница так трогательно сказала о них: «Господи, ну уж если так было суждено, — почему бы им еще четыре дня не прожить, чтоб хоть умерли с сознанием, что блокада прорвана». Да, вот так и погибли за четыре дня до радостной вести. А сколько таких у нас еще будет. <…>

Очень хочется узнать — что ты и как ты? Страшно боюсь, что ты обморозишься, подхватишь сыпняк и т. п. Очень интересно, как ты решила — приедешь ли к нам? Как тебе кажется идея твоего участия в нашем фильме? Ей-богу, может получиться. <…>

<…> Ну, пока. Посылаю стих, передаваемый по радио и напечатанный в «Лен. правде», — ленинградцы приняли его очень хорошо, и многие тотчас же стали вырезать из газеты и посылать на Большую Землю, «вместо своего письма». В общем, я чувствую, что мне пора относиться к себе еще, еще и еще строже, а то скоро возомню себя и вправду Ричардсоном[292]. Целую тебя, родная, не забывай меня, пиши. <…>

Твоя Ольга


Водку, кофе и табак из Союза мы получили — нельзя ли бисировать? Это все пришло как раз накануне прорыва — и так пригодилось! Но надо еще, так как скоро будут события еще интереснее и элементарный патриотизм требует к ним водочки! Тьфу-тьфу, а все-таки в «недоскребе» стекла-то вылетели; ВТ идет уже 3 часа, но после последнего толчка — тихо совсем.

* * *

28/I-44

Поздравляем, поздравляем, поздравляем, принимаем поздравления, и объятия, и всяческую радость… Надо надеяться, что вы вчера слушали приказ Говорова[293] и салют из Ленинграда по поводу окончательного снятия блокады и прекращения артобстрелов. Не знаю, как трещало по радио, а на самом деле салют был блистательный, не идущий ни в какое сравнение с московскими, — сразу видно было, что салютует город-фронт, Ленинград. Мы стояли с Юркой около Думы, ревели, целовались и глядели, глядели на город, который был виден весь до крошечки — ободранный, пробитый и все-таки великолепный… Мы первый раз за все время войны видели Невский — вечером, освещенный… Похоже было, правда, на то, как он был зловеще освещен во время осенних бомбежек, но тогда все же был зловещий свет, а вчера — праздничный, трепетный, какой-то елочный. Радостно было и больно, больно…

А 25-го я ездила с нашей репортажкой в Пушкин, через 22 часа после занятия его нашими войсками. Он был весь заминирован, весь начинен адскими машинами, особенно почти разрушенные дворцы, при нас некоторые адские машины разряжали. Мы ходили очень этак опасливо, но все же ходили, потому что нельзя было не обойти и не поглядеть на любимые места. Ох, дорогие мои, до чего же страшное зрелище — Пушкин. Видимо, особенно горько видеть его таким, что уж слишком хорошо знал до войны каждый его закоулок. Екатерининского дворца, по существу, нет. Погиб. Остались одни стены. Вообще город разрушен полностью, так, кое-где коробки от домов остались — а вообще одни развалины, обугленные деревья и абсолютное, ужасающее безлюдье: из ста тысяч жителей в городе при его освобождении не было обнаружено ни одного человека.