Людское клеймо (Рот) - страница 220

— И это была худшая из твоих работ? Худшее из всего, чем тебе приходилось заниматься?

— Да. Кошмар. Я много всякого видела, но это… Кошмар, но не только. Притягивало… Я хотела знать, почему он это сделал.

Она хотела знать, что сквернее всего. Не лучше всего — хуже. Что хуже, то и есть правда. Какова она? Вот Коулмен и сказал ей правду. Первой после Элли. Потому что он любил ее в ту минуту, представляя себе, как она оттирает кровь. Он был ближе к ней, чем когда-либо. И даже — возможно ли? — ближе, чем к кому-либо за всю свою жизнь! Он любил ее. Потому что когда мы начинаем любить человека? Когда видим его спокойствие перед лицом наихудшего. Не храбрость. Не героизм. Просто спокойствие. У него не было никаких сомнений на ее счет. Ровно никаких. Он не размышлял, не рассчитывал. Инстинкт, и только. Несколько часов спустя этот шаг, может быть, покажется ему грубой ошибкой — но не теперь. Он ей доверяет — вот в чем дело. Доверяет: она оттирала кровь с пола. Она не религиозна, она не ханжа, она не искривлена сказками о чистоте, какие бы другие извращения ни наложили на нее отпечаток. У нее нет потребности никого судить — она слишком много всего навидалась для таких глупостей. Она не убежит, как Стина, что бы я ни сказал.

— Что бы ты подумала, — спросил он, — если бы узнала, что я не белый человек?

Если ее взгляд выразил изумление, то лишь на какую-нибудь долю секунды. Потом она разразилась своим фирменным хохотом.

— Что бы я подумала? Что ты мне сообщаешь то, о чем я и сама давно уже догадалась.

— Не может быть.

— Здрасте, не может быть. Да знаю я, кто ты такой. Слава богу, жила на Юге. Всяких видела. Знаю, конечно. Чем, по-твоему, ты меня взял? Тем, что профессор? Да я бы скорее сдохла.

— Что-то я не верю тебе, Фауни.

— Как тебе угодно, — сказала она. — Ну, ты кончил свои расспросы?

— Какие расспросы?

— Насчет самой поганой из моих работ.

— Конечно, — ответил он. И стал ждать ее расспросов. Но не дождался. Похоже, ей действительно было безразлично. И она не убежала. Историю свою он все-таки ей рассказал, и она слушала, слушала внимательно, но не находила в ней ничего невероятного и даже странного. И уж конечно не видела в его поведении ничего предосудительного. Нет. Просто жизнь как она есть.


В феврале Эрнестина мне позвонила — может быть, потому, что настал месяц афроамериканской истории и она вспомнила, как объясняла мне, кто такие Мэтью Хенсон и доктор Чарльз Дрю. Может быть, она решила, что пора снова взяться за мое просвещение с упором на то, от чего отрезал себя Коулмен, — на полный до краев, дарованный ему в готовом виде мир Ист-Оринджа, на эти четыре квадратные мили, битком набитые самыми что ни на есть стойкими земными подробностями, на это лирически-незыблемый фундамент правильного детства и отрочества. Поддержка общины, твоя лояльность, справедливая борьба, сыновство, отцовство — все это принимается как данность, принимается на веру, и в этом не видят ничего теоретического, внешнего, иллюзорного… Все то драгоценное, что окружает счастливое начало полнокровной, горячей, исполненной здравого смысла жизни, которую ее брат Коулмен перечеркнул.