Как раз этим он сейчас и занимался, тревожно косясь на дрожащий свечной огонек и сжимая в измазанных чернилами пальцах перо. Для личных записей брат Колум определил себе ночное время: днем ему и без того было чем заняться, к тому же келью он делил с братом Далланом, который спал как убитый и которому по причине полной слепоты свет не мешал совершенно… Наконец, летописец попросту стеснялся этой своей маленькой слабости к «пачкотне бумаги» (как пару раз обронил прагматичный брат Лири) и предпочитал держать ведение дневника в секрете. Само собой, остальные члены общины прекрасно знали, отчего в келье брата Колума иногда по полночи горит свет, но предпочитали помалкивать, чтобы не смущать товарища. Аббат закрывал глаза на стремительный расход свечей, остальные монахи отдавали вечно нуждающемуся в бумаге брату излишек своего рыбного улова для продажи, послушники, из тех, кто давно жил на Скеллиге, старались каждый раз привезти с большой земли то чернил, то пучок заточенных гусиных перьев, а то, если удавалось выгадать пару монет, и лист-другой пергамента. Даже брат Лири, который поглядывал на любителя поскрипеть пером с некоторым ехидством, старался не слишком часто прохаживаться на этот счет: брата Колума на Скеллиге уважали за ученость и любили за добродушный, смешливый характер…
Монахи жили по двое – тесных каменных келий, похожих на пчелиные ульи, на острове было всего шесть. Да, община состояла из тринадцати человек, но один из братьев, согласно установленной очередности, раз в две недели проводил ночь в молебном доме, над святыми книгами, поэтому трудностей, связанных с ночлегом, монахи не испытывали. А уж сейчас и подавно, ведь из тринадцати их осталось только одиннадцать… Брат Колум опечаленно вздохнул и с удвоенным усердием застрочил по пергаменту. Он уже успел письменно отдать должное двум покойным братьям, Гэбриэлу и Мэлейну, и в данный момент с искренним состраданием и душевной болью описывал удручающее состояние другого члена общины – брата Ниалла. Как ни грустно было это осознавать, но последний в самом скором времени должен был уйти прямиком за остальными… Буквы наскакивали одна на другую, торопливо складываясь в слова.
Брат Ниалл, третьего дня вытесывая из камня надгробие для усопшего брата Мэлейна, поранил ладонь. Такое случалось часто, поэтому монах привычно промыл рану серебряной водой[15], перевязал чистой тряпицей и вернулся к своему занятию, которое вскоре благополучно завершил. Чувствовал он себя вполне сносно, если не считать простудного кашля, которым мучился каждую весну, так что о «пустяковой царапине» даже не беспокоился – на ночь сменил повязку, наложив целебную мазь для скорейшего заживления, и забыл о досадной неприятности. А на следующий день слег. Чувствительный брат Колум, вспомнив о том, что увидел, когда с руки мечущегося в жару Ниалла сняли повязку, вздрогнул. Ладонь несчастного камнетеса опухла, сама рана загноилась и стала грязно-коричневой, а уж запах!.. Брат Даллан, будучи слепым и потому обладавший исключительно тонким обонянием (вдобавок к слуху и чувствительности пальцев), едва втянул носом спертый воздух кельи – и тут же вылетел наружу. Причем после утверждал, что сие жуткое зловоние почуял уже с утра, когда брат Ниалл еще ощущал себя здоровым… В общем, дело было плохо. К вечеру, несмотря на все старания общины, камнетесу стало только хуже. Его бил озноб, пот катился градом с бледного, отекшего лица, любое прикосновение вызывало невыносимую боль, глаза ввалились. Монахи оставили все дела и сменялись у постели больного каждый час, пытаясь хоть как-нибудь облегчить его муки, но по каменному лицу брата Эдриана, кое-что смыслящего в целебных травах, было понятно – несчастного уже не спасти.