Пустыня внемлет Богу (Баух) - страница 217

И в сладостной апатии слышит Яхмес гул.

Приближающихся вод?

Уходящей жизни?

Совсем рядом, на берегу — замершие фигуры, равнодушная, отчужденная, но — жизнь.

Последней вспышкой сознания — молитва.

Услышанная? Упавшая с неба?

«Все Твои воды, все Твои волны прошли надо мною».

И всё гаснет.

3. Моисей

Проснулся внезапно в необычно плотной, но незастоявшейся, непривычно свежей тьме, протянул руку — упереться в край стола у постели — рука провалилась в пустоту: уткнулся лицом в знакомую слабую щетину пастушеских трав, столь много лет веющих блаженством снов, рождаемых запахами цикория, белой ромашки, кладбищенско-забвенным ароматом дальнего мирта.

Но в этот блаженно исчезающий миг дремотного слуха коснулось едва уловимое поскуливание низового ветра, такой знакомой, позевывающей, познабливающей поземки.

В пастушеской суме Моисея, которая всегда при нем, он хранит два написанных им папируса — о водоворотах и водяных воронках и о песчаных бурях, затеваемых ветрами пустыни. За долгие годы пастушества ухо научилось различать ветры: верхние, падающие, подобно коршунам и грифам, с высоты, веретенообразные, дующие резкими порывами, но самый коварный — вот этот, низовой, поскуливающий, как заблудившийся щенок, вызывающий тоску и сострадание, а то вдруг оборачивающийся мощным, не порывистым, а дующим сплошным напором. Куда подевались верные псы, тепло тел и дыхание которых хранят его сны, — Балак, Уц и Калеб? Ведь надо не медля сбить вплотную овечьи стада: только скопом у них будет сила выпростаться из-под песка.

Он помнит этот ветер, именно лишь помнит, ибо страх погони был сильнее, и он шел, чувствуя, как этот низовой, свирепо дующий ветер то ли нагоняет воду, то ли разгоняет, — и он в ту ночь, недалеко от крепости Чеку, прошел по мелководью, почти посуху.

Слово это копьем ударяет в грудь, он просыпается окончательно: над головой его полог шатра, поставленного отдельно ему — только подумать — как фараону, и там, за подрагивающим пологом, не овечье, а человечье стадо, огромное, пока еще столь же глупое, но еще менее приспособленное, чем овцы, скопище жестоковыйных существ со всеми своими чадами и домочадцами и прилепившийся к ним всяческий сброд, и он, один, по зову Его, усиленному собственным страхом ли, упрямством, вырвал — о, безумие! — эту массу из скрепленного столетиями порядка, из этой прочной кладки сопряженного гигантской дугой Приморья и Двуречья цивилизованного мира, органично притертого, внутренне связанного волчьими жилами подчинения и власти, всеобщей посредственностью, уютной плесенью покоя, привычной униженностью пополам с хлебом и мясом, но и уверенностью в завтрашнем дне, с этими городами и поселками, так целесообразно связанными между собой нитями дорог, рек и ручьев, из этого мира, дающего жизнь всем организмам, — и ведет куда? — в пустыню, ужасы которой ему в высшей степени известны.