* * *
– Не надо, Максим, не жалей меня – я люблю свое детство именно потому, что оно не было похожим на чье-то еще, оно было совершенно иным.
* * *
Максим целовала мои колени и пальцы ног, гладила спину, трогала за шею, пытаясь увидеть в полумраке комнаты мои глаза. Мы не могли спать – казалось, как только ты уснешь, всё изменится, исчезнет, и любое движение каждой из нас ощущалось движением одного слитого воедино существа, живущего одними нервами, одной кровеносной системой, дышащего одними легкими. Утром мы вскакивали и неслись на рыбалку – встречали рассвет с удочками в руках, чтобы потом, дико замерзнув, по утреннему холодку прижиматься друг к другу в маршрутке и неприлично улыбаться спешащим на работу пассажирам. Нам было совершенно безразлично, что подумают все эти бывшие «товарищи», которые нынче стали то ли гражданами, то ли господами, хотя какие господа могут в такую рань ехать в дребезжащем общественном транспорте?.. Единственное, что меня раздражало в Максим, – так это то, что она достаточно много пила, хотя в то время я тоже несколько отошла от своего привычного безалкогольного существования и регулярно составляла ей компанию. Когда она прочитала мою пьесу [Для того чтобы не утомлять читателя, не любящего драматургические шедевры, пьесу поместили в приложение.] – ее затрясло. Наверное, в тот день я действительно испугалась, потому что никогда раньше не видела Максим такой. Сказать, что она злилась, значит не сказать ничего: она бушевала, как шторм, как торнадо, не зная, куда и как вылить свою ярость. Пьеса, которую я так некстати подсунула ей, была о моей неудавшейся любви: о Той, после которой я долго и мучительно собирала осколки своего существа и пыталась заново научиться дышать, ходить, улыбаться. Непонятно, на кого больше злилась Максим: на меня ли, написавшую такую страшную вещь, или на Нее, разложившую меня на паззлы душевно-хирургическим путем. Беспомощные по– пытки успокоить Максим приводили к обратному эффекту: когда я попыталась уснуть, она тихо ушла за новой бутылкой коньяка, а потом, сидя на улице за столом под вьющимися виноградными лозами, запивала мою пьесу мучительными обжигающими глотками пополам со злыми слезами, и только бурный и какой-то отчаянный секс заставил расслабиться ее, сжавшуюся в туго натянутую тетиву готового выстрелить арбалета.
– Ты понимаешь, что написала страшную вещь? – спрашивала она. – Понимаешь? Так нельзя, надо, чтобы все было мягче, нежнее, чтобы не оставалось такого чувства обреченности, ведь человек, прочитавший твою пьесу, сделает вывод, будто однополая любовь ведет к трагедии.