Хотя…
Был один случай. Во время променада по периметру нашего городка неугомонный Бонами снялся с поводка и ввинтился под монолитное ограждение. Делал он это нередко.
– Пусть его, – обычно говорила Ромэйн. – Норный охотник, что с него взять. Поозорует и вернется.
Однако на сей раз он вернулся, с торжеством зажав в зубах кисточку темляка и волоча за собой по земле… оружие спящего Эугена. Засевшее в ножнах так крепко, что не показалось и на полпальца.
Ромэйн расхохоталась так, что лорнет вывалился из глазницы и закачался на ленте.
– Обезоружен. Стоило бы воспользоваться, верно? Раскупорить упрямую устричку. Юнец с девичьей статью – в самый раз для моей дублёной бычьей шкуры.
– Нет, – я отрицательно помотал головой, поднял кинжальчик и сунул за пазуху. Вовсе не затем, что лишать Эугена защиты, пусть и номинальной, было делом воровским и несправедливым. Лишь потому только, что серые, с серебристым отливом глаза Ромэйн сделались совсем ребячьи.
Юные и смешливые.
А что должно быть сотворено – то и сделается и без натужных усилий.
Это относилось к диргу. Естественно, я вернул кинжальчик так скоро, как только мог, боясь, что мальчик впадёт в панику. Однако таксик, по всей видимости, разбудил его своей вознёй – и за этим не последовало никаких бурных страстей.
– Ты, Моргаут, говорил мне, что здесь не случается ничего плохого.
– Кажется, вообще ничего – такое уж место, – усмехнулся я, уже смутно подозревая свою неправоту.
Это относилось к общению и постепенному разрушению бастионов: Эуген стал выходить в лес, не только в моей (навязшей у него в зубах) компании, но и вместе с Бонами и Ромэйн. А уж чем они там занимали свой скорбный досуг, – меня не волновало.
Это относилось к третьему портрету, который либо пребывал среди пустых холстов, либо впервые показался нам с Эугеном тенью на голой стене. Кажется, Ромэйн использовала наши краски наряду со своими, но, возможно, дополнила смутную тень своей мыслью.
Та же хрупкая юная плоть, те же гладкие чёрные волосы. Однако блещущая клинком нагота почти полностью скрыта мантией цвета вечерних трав – и ночные, пасмурные цветы спадают по оторочке и шлейфу, стекая вниз, на луга и поля. Весна, столь ранняя, такая боязливая, что ей нет исхода в мире, – и всё же начало. Движение от смерти и скорби.
Завершение триптиха, тем более удивительное, что нечто в выражении глаз и рта Девы-Весны было неподдельно чистым, без пряного и грешного оттенка и – юношеским.
Наверное, это Примавера с третьего полотна повелела набухнуть почкам лип вокруг запретного за́мка и разбросала цветы по полям.