— Тоже на фронт?
Я покраснела. Глупо. По-девчоночьи. Зло сказала:
— Да!
Он протер глаза, будто в них попали песчинки. Сказал почти раздраженно:
— А здесь кто будет работать? Вот госпиталь задыхается без рабочих рук! Хочешь помочь стране — иди туда.
И я согласилась. Я подумала, что этот уставший парень, секретарь райкома, тоже, наверное, просится на фронт, а ему тоже в раздражении отвечают: «А здесь кто будет работать?».
Теперь стало не так голодно. В госпитале меня кормили. Часто свою пайку хлеба отсылала Платончику, он жил пока у маминой подруги. И немцев погнали от Москвы, стало веселее на сердце, снова казалось — война ненадолго: быстро враг дошел до Москвы, но еще быстрее покатился обратно.
Плохо было одно — все реже приходили письма от Сережки, все короче и деловитее они становились. Хотя каждое начиналось по-прежнему: «Здравствуй, любимая вредная!» Писал — день и ночь занятия, что скоро конец учебе и их отправят на фронт. Писал, что одна мысль у него — бить врага. Бить и бить. Ни о чем другом думать не может.
А почерк писем — размашистый, торопливый. От письма до письма жила во мне тревога: а вдруг Сережка полюбил другую? А может, и не полюбил, просто вдалеке стал забывать?
А тут расстроила одна история.
Лежал у нас летчик — без обеих ног. Года двадцать два-двадцать три ему было. Милое русское лицо — чуть курносое, сероглазое. Он хорошо держался. Некоторые становились обозленными, проклинали весь свет за увечье или капризничали. А он был спокоен, приветлив, немного печален — таил все в себе. Мы понимали, какая в его душе боль. Полюбила его Лида — медицинская сестра, девушка замечательной красоты и душевной чистоты.
Я сама видела, как светлело лицо летчика, как оживали его глаза, когда в палату заходила Лида. И он оставался таким, пока она была рядом. По ночам, когда госпиталь затихал, они подолгу разговаривали. О чем — никто не знал.
Однажды Лида сказала мне — мы как-то особенно сдружились, — что все решено: они поженятся, как только летчика выпишут из госпиталя. Это должно было произойти днями.
Как-то ночью я заглянула в палату. Тусклая лампочка освещала большую комнату, уставленную кроватями. Кажется, все спали. Я хотела прикрыть дверь, как услышала шепот:
— Оленька…
Вгляделась в полумрак — летчик. Он поднял руку, позвал к себе. Я подошла.
— Вам плохо? Почему не спите?
— Нет, Оленька, мне хорошо, — спокойно и грустно улыбнулся он. — Я слышал голос комиссара минут десять назад. Он здесь?
— Здесь.
— Позовите его, Оленька!
Ничего особенного в его просьбе не было, но мне почудилось в ней что-то недоброе. Хотела дождаться, когда комиссар выйдет из палаты, — и если не спросить, то хотя бы по лицу его понять, о чем говорил с ним летчик. И не дождалась — как приткнулась у двери бельевой, так и уснула сидя. Я очень уставала: стирала, мыла посуду, писала раненым письма, разносила обеды по палатам, читала книги, штопала белье, мыла полы. Мне очень хотелось хоть немного помочь — и раненым, и обслуживающему персоналу, всем было трудно.