Барин Листарка (Эртель) - страница 15

Но берегитесь вникать в смысл этого безучастия и этого безмолвия. Не отравляйте красоты. Отрешитесь от мысли, едко разъедающей душу. Раскройте эту душу одной только мирной и тихой красоте и одной только этой красоте бесхитростно внимайте… Смотрите на синеву небесную, прозрачным морем повисшую над вами. Смотрите на это пышное и круглое облако, с торжественной тихостью плывущее по этому морю… Смотрите и любуйтесь. Вон острые и блестящие листья ракиты яркою зеленью вырезались, на лазурном фоне неба и слабо волнуются, колеблемые легким ветром… Вон бледный тополь задумчиво лепечет жесткими листьями своими и ослепительно заворачивает их серебристую подкладку в упор этому ветру… Вон молодая береза, радостная и ясная, как невеста, дрожит, и трепещет, и сверкает на солнце… Глядите и любуйтесь. Глядите, как светлы и нарядны эти яблони, подобно гигантским букетам украшающие сад и как бы живущие, как бы ощущающие негу своего существования… Глядите, как хорош этот частый, темно-сизый вишенник, притаившийся под густым навесом цветов и твердых темно-зеленых листочков…

– Вот вы говорите – дворянство, – внезапно заговорил Аристарх Алексеич, и заговорил почти ласковым тоном, ибо и его дубовые нервы разнежились прелестью сада, – дворянство, могу вам сообщить, попитало. Где теперь дворянство, позвольте вас спросить? – Он задумался и затем добавил с грустью: – Нет теперь дворянства, сударь мой…

Соловей разразился бойкой и раскатистой руладой. Мы помолчали, послушали, и господин Тетерькин опять заговорил:

– Катай-Валяев, помню… Вина, повар, музыканты… Можете себе вообразить: тридцать человек музыкантов!.. И все сгинуло… В приятных отношениях был я с этим домом… То было дворянство. Представьте, рысаки были: львы, смею доложить… А сады, а парки, а оранжереи… Все прахом пошло!.. Борзых вспомню, гончих… Где все девалось, позвольте спросить? Господин Тетерькин даже с каким-то испугом вперил в меня глаза свои, но скоро оправился, махнул рукою и с какой-то тихою печалью воскликнул: Измельчал, сударь мой, наш брат дворянин, опаскудился, смею вам доложить, с мужичишками съякшался, хаму душу свою запродал… И сгинет, весь сгинет…

Он поник головою и задумался.

– Теперь еду я по селам. Там дом, там усадьба… Да ведь какой дом, какая усадьба, могу вам сообщить! Дом с иголочки, усадьба – полная чаша… Чей дом? – «Епифана Елдакимова». – Чья усадьба? – «Малахвея Евстигнеева…» – Тьфу!.. Кабатчики, шибаи, кошкодеры – в люди полезли… Брюхо растят, волосы маслом мажут, анафемы, в лице – румяны, одеты – чертом… А-ах ты… (Тетерькин крупно ругнулся.) Тоска и горе. Горе, могу вам сообщить, Николай Васильевич. Перенесть не могу. Мутит, сударь мой. Десять лет в храм не езжу-с! – Не могу, не выношу. Зазнались, сударь мой. Барина знать не хотят, шапок не ломают, подлецы… Какой-нибудь Малафейка-кабатчик рожу воротит, к амвону, бестия, лезет, просвиру ему, ракалии, на тарелке выносят. Не могу-с, сударь мой! Я дворянином жил, дворянином помру. Это могу вам сообщить. Что мне? – позвольте вас спросить… Именье? – есть… Людей, которых вижу? – уважают… Церковь – ежели? – бог с ней. Я спокоен. Я чист, сударь мой, Малафейкиной рожи пакостной я не вижу, спесь его хамская у меня за глазами… Спесивься, анафема!