Галинка спит? — мать кивнула, Алина Васильевна заглянула в комнату, ночничок в виде розового цветка, розовое одеяло, огромные ресницы лежат на розовых щечках, если у любви есть цвет, то этот цвет — розовый. Алина Васильевна тихо прикрыла за собой дверь. Кровать Таньки была пуста, значит, опять где-то шляется, пытается пристроить свои бесцветные, тощие, никому не нужные прелести. Ничего — получит в очередной раз по одному месту мешалкой, прибежит. Иди и ты спать, мам. На этот раз старуха не снизошла даже до кивка. Алина Васильевна посмотрела не нее белесыми от усталости глазами и пошла к себе в комнату. У нее теперь была своя комната. Она до нее дожила. Заслужила.
Алина Васильевна, кряхтя, разделась, огладила ладонями оплывающую плоть, никем не любимую, никому не нужную: подпревающие пятна под вислой грудью, вялые морщинистые складки на больших боках, опустевший пупок — не лакомая ямочка, предусмотренная природой, а давно уже неопрятный темный овраг. Не буду мыться — разрешила она себе, все завтра утром, чтобы наверняка придти на работу свежей, чтобы никто не уловил тусклый, тягостный запашок, слабое, начинающееся гниение, еще неуловимое ни снаружи, ни внутри, но уже отчетливое для самой Алины Васильевны.
Я не умру, — сказала она громко, почти с вызовом, глядя на иконостас в углу комнаты. Не умру. Мне нельзя. Галинка еще слишком маленькая, слышишь? Бог не ответил — единый, размноженный на деревянные, плоские, смуглые лица. Он никогда не отвечал Алине Васильевне. Может, и другим тоже не отвечал, она не знала, но не отвечать ей — это было хамство и неуважение, и за это Алина Васильевна ненавидела Бога отдельной от других, особенной ненавистью, замешанной на униженном, каком-то щенячьем страхе. Лет пять назад страх стал брать верх, и тогда Алина Васильевна начала ходить в церковь и Великим постом поститься со всеми неаппетитными подробностями: ничем не заправленная гречневая каша, тертая свекла, хлеб да квашеная капуста, от которой ворчал живот и в самый разгар важных переговоров приключалась внезапная, гулкая, круглая отрыжка, окутывавшая Алину Васильевну облачком отчетливой, желудочной вони. Бог кишечной жертвы не принял, продолжал вызывающе, презрительно молчать, и Алина Васильевна стала бояться и ненавидеть Его еще сильнее.
Постель была ледяная, волглая — одинокая постель одинокой женщины. Впрочем, все постели в их доме были такие — и все женщины. Мама, Алина Васильевна, Таня, Галинка. Одинокие, ледяные, волглые. Никто их не любил. Никто не любит. Никто никогда не будет любить. И Галинку, когда она вырастет, тоже. Алина Васильевна вдруг поняла это с той же удивительной уверенной ясностью, с которой в пять лет верила в то, что если обманешь дедушку Ленина, сразу умрешь. Нет — даже не верила. Просто знала. Это была правда — такая большая, что с ней ничего невозможно было поделать. То есть — вообще ничего. Эту правду можно было только перерасти или смириться с ней, поэтому Алина Васильевна смирилась, закрыла глаза и приготовилась считать унылых, серых, бесконечной чередой удаляющихся к горизонту слонов, но вместо этого вдруг некстати вспомнила, как днем, на работе, ненароком подслушала разговор двух студийных девиц, куривших на лестничной клетке. Девицы были из сценарного отдела — наглые, молодые, свободные, еще не хлебнувшие положенного лиха. Они вышучивали какую-то старуху — которая делала грамматические ошибки, и Алина Васильевна сперва решила, что речь о какой-нибудь выжившей из ума сценаристке, да и говорили девицы негромко, особенно та, что постарше, смешливая нахалка, помешанная на модных тряпках, ясно, что шлюха, а ведь, поди ж ты — есть муж, возит ее на машине с работы и на работу, бежит навстречу, как мальчишка, влюблено заглядывает в глаза, Алина Васильевна сама видела в окно кабинета, тут ей тоже дали кабинет, даже больше, чем прежний. Девицы шушукались, а потом вторая, рыжая, помоложе, она, кстати, тоже была замужем, а ведь обе страшней ее Таньки в сто раз, вдруг засмеялась и спросила — а ты не слышала, как она рассказывала, что ее любимая книжка «Дневники новой русской-два»? Прикинь, она даже не стесняется! Старшая, судя по голосу, затянулась сигаретой. Ну что ты хочешь — сказала невнятно, сквозь горячий носовой дым — она же дикая совсем, казахский журфак.