Умолкала она, только, когда бабка швыряла в нее поленом или окатывала ведром воды — спасибо, что не кипятком, бабка не любила мыться, и в доме у нее воняло, а били вообще в Камышенке все и всех — баб, детишек, скот, друг друга, так что побои, со дня рождения выпадавшие на долю старой суки, были таким же обычным и раз и на всегда установленным ходом вещей, как рассвет, закат, приход колорадского жука или председателевы запои. Алина Васильевна суку не любила — кого она, впрочем, вообще любила, кроме внучки? — и, ловко швыряясь щепками, доводила собаку до таких неистовых высот истерики, что сама начинала слышать, как в косматых, клочковатых боках беснующийся суки колотится, жалобно вскрикивая на вдохе, старое, усталое, надорванное злобой и так и никому не пригодившееся сердце.
А потом старая сука стала слепнуть и все больше времени проводила в будке — в коротких, призрачных, ярких сновидениях, которые ловко и быстро подергивали ее за лапы и за брыла, как в те далекие времена, когда старая сука была еще круглым умильным щенком с тугим голым пузиком и видела во сне такие же точно радостные, бессмысленные погони за невиданными бабочками и, радужными пузырями… А ведь никто с ней так ни разу и не поиграл, и ни разу ни за кем ей ни пришлось гнаться, обмирая от счастья, молодости и кипящего в мышцах щекотного, головокружительного света. Она была еще полна привычной вполне осмысленной, но беспричинной злобы, но сил теперь хватало только на то, чтобы таскать за собой спекшуюся от времени и с каждым днем все более неподъемную цепь. Запахи, звуки — тонкие, ночные, и грубые, сочные, лопающееся — днем, исчезали, таяли, один за другим, один за другим, и все ближе подступала тьма, безмолвное небытие, в которое падают один раз, но навсегда. Без всплеска, без надежды, без прощения, без надежды на прощение.
Последним, что связывало ее с жизнью, оказалась будка — покосившаяся, уродливая, щелястая, набитая перепревшими тряпками и щелкающей от блох соломой — но это было ЕЕ МЕСТО и она, старая, едва шевелящаяся, никем не любимая, была готова сражаться за это место до смерти, до конца, не понимая, что конец этот уже наступил, и бабка, уставшая от старческого пустопорожнего бреха во дворе, уже сходила к соседу, уже отнесла ему залитую сургучом чебурашку с самой дешевой и паршивой водкой. Все у них в роду были жадные. Жадные и злые. Колено за коленом, поколение за поколением. Со всех сторон.
Сосед пришел к вечеру — почему-то всегда такое случается к ночи, будто темнота — действительно тут при чем, и она в последний раз рванула навстречу врагу, оберегая свое никому не нужное место, старая, слабая, жалкая, вся в парше, только ярость была молодая, ярость не старела, и в наплывающих сумерках эта последняя ярость была такой яркой, что затмила собой даже вспышку выстрела и последний визг старой суки, ее последний собой захлебнувшийся вздох.