– Повезло тебе, дура, – сурово сказала тогда тетка Любочада. – Макоши-Матушке рушник вышей да болотницам – ширинку[3] в подарок, что отпустили…
Сестра только закивала в ответ – говорить у нее еще не получалось.
Кроме болотниц, был еще лесной Бог, и кутный Бог, по ночам, бывало, пробиравшийся по лежанкам – наутро у девушек и женщин хватало разговоров, кого тронул теплой и мохнатой лапой, кого – холодной, голою, а кому и в волосах косицы заплел. Косицы божок плел и у коней в хвостах и гривах. Ему ставили у очага глиняное блюдце с молоком.
И еще был странный дом на самом высоком углу городца. Был тот дом чуть длиннее и выше остальных, и звериные черепа висели на коньке крыши и над входом. Там никто не жил, и видеть его он видел только сверху, с сосны. А внизу, спустившись, без толку лазал по лебеде, шпарился злой крапивой. Не находился не только дом – даже той тропки между жилищами соседей, что вела к нему, такой ясной и заметной сверху, внизу было не найти. Хуже того, сплошь да рядом он вылезал из зарослей травы не с другой стороны жилищ, а там, где и влез. На сосну он вскарабкался на третье лето, и все это лето, раз за разом, упрямо пытался отыскать заветную тропку, свирепея от неудач.
Так и шли дни и месяцы, сложившиеся в три с половиною года, прошедших с того летнего дня, как он не поделил с Хватом хазарскую голову. За это время в городце народилось пятеро, ушло трое – одна из новорожденных, девочка, не дотянула до весны, как ни старалась, как ни билась ведунья Кручина. Да двоих привезли в городец через седло, чтоб потом, на третий день, выволочь со двора на санях – хоть и было лето. Малых тогда не взяли, оставив под присмотром старших сестер, так что видеть Мечеслав ничего не увидел, только разве что оба раза поднявшийся над лесом дым, да вслед ему взлетевший женский плач, в котором Мечеслав, как ни силился, не сумел разобрать слов.
Но наступил и для него долгожданный для всякого мальчишки день, когда навсегда расстаешься с докучной женской опекой. День этот носил название посагов и превращал мальчика из чада, ребенка, жившего под присмотром женщин, в отрока под призором родичей-мужчин.
Большие отцовы руки подхватили Мечшу – он уже знал, что его так зовут, – под мышки поверх теплого кожуха, подняв в зимний морозный воздух. Смотреть собрались жители всех домов городца. За спиною отца стоял дед, рядом – дядьки, за их спинами – женщины и младшие. Пар клубился перед лицами. Женщины зачем-то терли глаза. У матери шевелились губы, с морозным парком выдыхая слова: