— С большевистской Россией? — усмехнувшись, спросил Дельвилль. — С Россией, которой правит жаждущий мировой революции красный империалист Иосиф Сталин? Вы об этой России говорите, господин генерал?
Генерал Ле Фюр, презрительно поджав губы, медленно раскурил надушенную сигарету.
— Да, молодой человек, я говорю именно об этой России, и мне очень жаль, что вы в своем ослеплении видите нисколько не дальше, чем очаровательная мадемуазель Катрин, которая по-женски жалеет казненного убийцу. Но мадемуазель Катрин это простительно, — генерал элегантно склонил голову и посмотрел на Катю Бармину, — вам же, мсье… мсье…
— Альбер Дельвилль, — слегка краснея, подсказала Катя.
— Вам же, мсье Дельвилль, следовало бы видеть дальше, видеть хотя бы то, что делается совсем близко от границ Франции.
— Что вы имеете в виду, господин генерал?
— Я имею в виду то, что сейчас творится за Рейном! — резко и твердо сказал генерал. — Нацисты Гитлера набрали уже такую силу, что вот-вот дорвутся до власти, причем не без покровительства старого и убежденного противника Франции германского президента фельдмаршала Гинденбурга. Это будет очень опасная для нас власть. Я достаточно внимательно читал книгу Гитлера «Моя борьба» и, поверьте мне, отлично понимаю, куда устремит свои взоры этот весьма незаурядный авантюрист, с каждым днем приобретающий в Германии все больший авторитет.
Не меняя презрительного выражения лица, генерал Ле Фюр снова задержал свой взгляд на Дельвилле.
— Именно поэтому, молодой человек, я, как профессиональный солдат, вынужден смотреть не на идеологию Сталина, которой я, как вы понимаете, нисколько не разделяю, а на его армию, которая достаточно сильна. Вот почему вероятность охлаждения наших отношений с Россией меня беспокоит и тревожит…
Максим Селищев слушал генерала Ле Фюра, стараясь не проронить ни слова. Ему понравился этот рассудительный, умный человек, высказывающий свое мнение открыто и прямо, а в его словах Максим почувствовал неподдельную тревогу.
Поздно ночью, поднявшись в свою мансарду, Максим сел писать письмо Тае. И хотя он понимал, что его скорое возвращение в Россию невозможно, что, может быть, он никогда не увидит любимой дочери, все же где-то в глубине его души еще теплилась слабая, почти угасающая надежда, и в конце письма он, называя Таю ласково и немного шутливо, так, как заочно называл ее, когда она была ребенком, — «люлькой», «лялькой» и «маленькой Тайкой-болтайкой», — написал:
«Теперь, Тая, ты стала большой девочкой, и с тобой можно говорить как с умным, взрослым человеком… Ты, должно быть, знаешь, что на мне лежит вина за то, что я, не разобравшись в событиях, оказался с теми, кто пошел против народа. Сознание этой вины не дает мне покоя. С тех пор, как я не по своей воле (меня увезли тяжелораненым) покинул родину, я многое понял и сейчас хочу только одного: вернуться домой. Я готов искупить свою вину чем угодно, даже жизнью. И может быть, судьба пошлет мне возможность доказать своему народу, что я не враг ему, а только человек, однажды в жизни совершивший ошибку.