Сцены из жизни Максима Грека (Александропулос) - страница 182

— Пахомий, — крикнул ему монах, — не мои это слова, а речение Златоуста, свидетельствующее, что рай заключен в духе. В нас самих — и благословение и радость, в духе нашем и нашей душе, где же еще?

— И осмелился ты, Максим, — продолжал многоголовый Пахомий, — написать в своих посланиях новую хулу против веры, страшнее всех прежних. Злой человек из злого выносит зло, так и ты, Максим, подобно тому, как раньше утверждал, будто сидение Христово одесную Отца его временное и минувшее, и вместо «сидит» писал «сидел», и теперь говоришь, исправляешь и переводишь так же и еще хуже. Греческая мудрость твоя толкает тебя писать «родился», а не «стал», как говорит Священное писание о господе нашем, безначальном и вечном, представляя его не сотворенным, а творцом: не рождается он и не умирает, а был, есть и будет во веки веков.

Пахомий опять повысил голос, и Максим не утерпел, снова вскочил со скамьи.

— Господи, помилуй! Брат Пахомий, бедный Пахомий! Вдумайся, что ставишь ты мне в вину? Нелепы и смешны твои упреки! Да учился ли ты, несчастный, грамоте?

Только теперь Пахомий как будто обратил внимание на старца. Он изумился его словам и воззрился на него белыми своими глазами, выражавшими святое негодование.

— Опомнись, Максим, и устрашись! — проговорил он и замахал руками, словно отгонял злых духов. — Говоришь ты, точно чародей… Я же исполнил долг свой с чистым сердцем и с истиной на устах! — И, повернувшись, он торопливо зашагал к двери, отворил ее и исчез.

Шатаясь, монах тоже добрался до двери, ухватился за косяк, крикнул вслед Пахомию:

— Не уходи, брат Пахомий, молю тебя, сжалься, соизволь выслушать мое оправдание. Скорбит душа моя от твоих слов. Ведь ничем не отличается одно понятие от другого, брат мой. Разница только во времени… Брат Пахомий…

Пахомий между тем уже нырнул в ворота. Осторожно переступая с камня на камень, приподнимая рясу, чтоб не волочилась по сырой земле и траве, он приблизился к ожидавшей его повозке…

Тут-то и вскочил писец Григорий. Лицо его было белым.

— Что же ты делаешь, старче? — крикнул он, втаскивая Максима в келью. — С кем препираешься? Рубишь сук, а ведь сидишь-то на нем!

Максим дышал с трудом. Он побледнел, взгляд его блуждал. Тщедушное тело монаха без сил упало в объятия Григория. Писец взял Максима на руки, перенес на постель, снял с полки бутыль с уксусом, оросил им лицо старца.

— Эх, отче, — качал головой Григорий. — Что толку в твоей мудрости? Столько страстей претерпел, а ничего не понял. Так и норовишь навлечь на себя еще худшие муки. Нашел с кем беседовать о грамоте да о временах — с Пахомием! Не лучше ли было растолковать это своему посоху?