Сцены из жизни Максима Грека (Александропулос) - страница 211

Что же помнил теперь монах?

Много раз ощущал он, как трепещет в нем то молодое чувство, какое наполняло его во время путешествия весной 1518 года. Вновь перед ним сияло волшебное видение великого Кремля, озаренного лучами солнца и его надеждой. Великой надеждой православия. Максим прибывал тогда в Россию словно один из землепроходцев, мореходов, венецианцев, открывателей неизвестного. Он был исполнен ожидания, дерзаний, веры… Столько лет минуло с тех пор, столько веков. И вот на юных лицах новых учеников, жаждущих знаний и деяний, он много раз ловил отблеск тех волшебных минут своей легендарной весны.

С цветка на цветок, с одной звезды на другую… А то, что вытерпел он за эти годы? А те, кто причинил ему столько зла? Нет, о них он не вспоминал. В пропасть между двумя сияющими вершинами он даже не заглядывал — что ему там высматривать? Серые, безрадостные, случайные жизненные встречи… Немало любопытных людей проходило через монастырь, наведывались к нему в келью, задавали глупые вопросы: не держит ли Максим зла на своих врагов, простил их или еще проклинает? И старый епископ Топорков, живший теперь монахом здесь поблизости, в Песношском монастыре,[212] тоже присылал к нему спросить об этом. И царь Иван, и митрополит, и игумен, и другие — все только это и хотели узнать… Странные люди! Горе ему, если бы все эти годы он и в самом деле был прикован к тому, к чему стремились приковать его враги. Горе ему, если бы не сумел он возвыситься, устремить свой взгляд к дальнему горизонту… «Обновляется, подобно орлу, юность твоя». Так поднимайся же в выси, как можно дальше, поднимайся, подобно орлу. Распластай крылья, узри оттуда восхитительный лик мира. Заключи в себе все, что способно к великой жизни. Взгляни, что различимо с большой высоты — большие горы, большие реки, большие равнины, большие надежды. Возьми же и воссоедини эти яркие точки земли в единой картине, с которой не расстанется твое зрение, — только так познаешь ты счастье. И будешь счастлив даже в горькие часы.

— Что, старче, помнишь ты лучше всего из своей тогдашней жизни в Москве? — спрашивали его молодые люди.

— Ученые беседы с просвещенным дьяком Карповым, — отвечал им монах. — С любомудрым Федором.

Федор Карпов, дьяк княжеского двора, тоже пострадал от князей и бояр, и однажды звезда его закатилась. Однако образ его запечатлелся в светлом видении, которое хранила старческая память Максима, как одна из самых ясных точек земли.

…С цветка на цветок, с одной звезды на другую. Часто, посвящая дьякона Ивана в искусство книгопечатания, вспоминал он друга своей молодости, «милосердного, ученого и любезного друга», как писали они тогда в письмах, Иоанна Григоропуло, родом с Крита. Юное лицо без усов и бороды, высокий, смуглый, шапочка набекрень, живой искрящийся взгляд, душа благородная и щедрая. Да и ум острый, сметливый. Сын попа из Ираклиона. Первый типограф в Венеции, в типографии критян Николая Властоса и Захария Каллиргиса. Потом сотрудник Альда Мануция в его Новой Академии,