Марко смотрел на него огромными глазами, неожиданно осмысленными и яркими в темноте, и внятно сказал: «Все, что ты хочешь, amore mio. Все, что ты хочешь». Гильермо едва не уронил его на месте, но тут оказалось, что это не он держит Марко — тот сам отлично держится за него, просто-таки вцепился в него, как клещ. Последние три шага они проделали в ритме какого-то идиотского вальса, после чего Гильермо отпустил его, роняя на кровать, и свалился вслед за ним, даже хуже — на него, почти хохоча от безумия ситуации: сестра Елена, Джампаоло, провинциал брат Джузеппе, мама моя, видел бы меня сейчас кто-нибудь! От изумления и смеховой дурноты, похожей на спазм, он не смог сразу подняться: туго закрученная в теле пружина за что-то зацепилась и не спешила распрямиться, и последняя, должно быть, совсем последняя волна русского алкоголя подкатила снизу вверх, лопаясь в голове множеством пузырьков. Руки Марко по-прежнему держали его — и крепко держали, одна — закинутая на шею, другая — отчаянно вцепившаяся в ремень его штанов, и Гильермо мгновенным шоком осознал, какой же тот сильный, гораздо сильнее его самого, так что рванулся уже с нешуточным — нет, не страхом, однако и не отвращением… Плотское изумление всего Гильермова тела — изумление, что ему не противно — длилось не долее пары секунд, но за эту пару секунд он успел запомнить, словно бы осязательным оттиском, ощущение чужой горячей кожи, кожи к коже, впервые за… Господи, и верно, за все тридцать восемь лет, не считая младенчества.
— Это грех, — выдохнул Марко ему в лицо, то ли дрожа, то ли дыша слишком часто; слова его пахли дурным вином и еще чем-то, безумно знакомым, едва ли не родным, как будто теперь у них на двоих остался один запах. — Это… грех… amore mio. Amore. Что же… нам… делать?…
А еще он был тверд, как деревяшка, тверд совершенно понятно где, и ничего более комичного и одновременно более трагичного представить себе было невозможно. Но вечный трикстер, живший в груди Бенуа Дюпона с начала его дней, его защита и оборона от ненавидящей смех дамы Сфортуны, предпочел плотно отделить себя самого от происходящего с ним. И, увидев себя со стороны, не скатиться в окончательные наблюдатели.
Нервный смех все-таки прорвался и выкатился меж зубов Гильермо, смех шепотом, едкий, как рвота:
— Что делать? Спать, — выдохнул он ответ, почти задыхаясь — так крепко рука Марко, сильная рука регбиста сдавила его шею, вонзая горячие пальцы под ключицу. — Спать, дурак. Спать, фра Кортезе. И немедленно.
Дичь, полная дичь кончилась так же быстро и внезапно, как и началась. Пружина распрямилась, Гильермо вскочил наконец, тяжелые руки Марко бессильно скользнули по сторонам его тела. Гильермо постоял над ним пару ударов сердца, восстанавливая дыхание; потом вытянул из-под страдальца простыню, набросил сверху. Тот лежал безучастный, мокрая голова скатилась набок, рот приоткрыт. Лицо — вроде мужское, но одновременно детское — было горестным в темноте, как театральная маска Пьеро. Силы Гильермо кончились — мгновенно и полностью. Он бросил себя на соседнюю кровать — с таким же усилием, с которым полчаса назад поднимал с пола своего товарища — и вытянулся на покрывале с еле слышным стоном. Тело мерно гудело, целиком превратившись в колокол. Потребовалось собрать всю силу воли, чтобы кое-как стянуть и бросить вниз джинсы и забраться в постель. Он думал, что провалится в сон сразу, едва закроет глаза; но что-то билось внутри него, неусыпное и почти чуждое, как надоедливая пульсирующая жилка. Опьянение, по большей части изгнанное, но все еще остающееся где-то на краю, как гость, стоящий одной ногой на пороге, какое-то время мешало ему понять, что это такое; когда же он понял, это было похоже на сильный удар под дых. Рвано вдохнув, Гильермо сел в кровати, глядя перед собой невидящими глазами: тело его бурлило самым обычным вожделением. Не будь все настолько дико, настолько нереально, он распознал бы происходящее с первого мига: как всякий здоровый молодой человек, он знал это желание, порой просыпался от него по ночам, порой отслеживал его тени днем и всегда спокойно знал, что и как надлежит с ним делать. Сейчас же он настолько не ожидал чего-либо подобного, что был — смешно сказать — практически уязвлен в середину своего самолюбия. Ведь он никогда не мог даже предположить… Даже краешком разума допустить — хотя бы смирения ради — единую мысль о том, что может стать настолько — Господи, именно это слово — настолько