— Грустный? — отозвалась Зина сразу же, едва Роман перевел случайный вопрос. — Это потому что у него история! У него своя история, можно сказать, детективная! Отец пару лет назад, когда работал в речфлоте на теплоходике, его поймал в реке… Ты успеваешь переводить, Ромыч? Видно, какой-то ребенок уронил его в реку, он и поплыл. Папа поймал его сачком и повесил на мачту сушиться, а потом мне отвез. Он такой грустный всегда был — наверно, по прежней хозяйке скучал. На самом-то деле Чебурашка не грустный! Он веселый, потому что сначала был один, а потом наконец завел себе друзей! Про него и песенка есть. Хотите, Гильермо, напою?
— Раньше я был странной, непонятной игрушкой, которую никто не хотел покупать в магазине, — споро переводил Роман, пока Зина грустным голоском выводила мелодию, плохонько выводила, но общий рисунок был прост и понятен. — А теперь я знаменитый Чебурашка, меня узнает и приветствует каждая собака на улице и подает мне лапу!
— Возьмите его себе. Тоже подарок, — расщедрилась Зина, едва закончив петь. — Вам, Марко, книжку, а вам, месье, — самого Чебурашку — на память обо мне! Возьмите, пожалуйста? Я понимаю, конечно, что он не совсем новый… Но, может быть, у вас есть дети — нет детей? — или племянники, будет им подарок из Москвы! Где у вас в Европах такого купишь?
— А давайте петь, — загорелся Андрей, подкручивая колки гитары. — Давайте устроим вечер русской песни? Только не про Чебурашку, — добавил он, кидая на Зину ревнивый взгляд. — Залудим что-нибудь стоящее для наших гостей. Высоцкого. Окуджаву. А я и «Битлов» кое-каких играю! Марко, ты играешь «Битлз»? Ромыч, пиво передай!
Гильермо не хотел петь — он хотел слушать. Рома шепотом переводил ему на ухо русские слова — но это, пожалуй, было даже лишнее. Он сидел в состоянии, странно похожем на блаженство, рассеянно положив смуглую тонкую руку на голову Чебурашки — нелепейшее зрелище на свете, но круглая плюшевая голова под ладонью была такой… уместной. Такой естественной, как будто завершался некий цикл, что-то важное заканчивалось каденцией, спираль делала виток. Гильермо слушал слова чужого языка, охваченный французским чувством без названия, наверное, все же определяемым как нежность. Небо за окном становилось жемчужным, окна соседнего дома полыхали отраженным закатом, все это было совершенно чужое, но в самом воздухе, прохладном и сладком, лившемся из окна запахами города, отдающего тепло, было что-то невообразимо прованское. На светлых джинсах у него виднелись зеленые следы — где же это мы сидели сегодня на траве?… Марко сморгнул, отводя глаза — не нужно на него смотреть. Только сейчас он понял, что сидит почти что у его ног — на подушке, брошенной на пол; но менять положение было уже поздно, да и не за чем.