За две монетки (Дубинин) - страница 31

Ты меня любишь, безо всякой терапии рвотой, Тебе это должно быть очень больно.

Марко открыл деревянную ставенку, впуская звук колокола, и окунул лицо в нежный солнечный свет.

Глава 3

Ma chère maman, je vous écris [3]

Французом он стал, по странному стечению обстоятельств, сразу по отъезде из Франции. До двенадцати как-то и не задумывался о своей национальности: кругом были друзья, такие же ребята, как он, кругом был рай из миллионов роз, унаследованных от дедушек садовых гномов, цветочных горшков на подоконниках, простыней с вышитыми шелком метками, узких благоуханных улочек, насквозь просвеченных солнцем комнат. Рай провинциального Прованса, с той только разницей, что вместо старого парка Сент-Экзюпери у Гийома был весь город и золотой виноградник Дюпон-э-Таннери, а вместо рыцаря Аклена играли не менее чем в Ланселота или Годфруа Буйонского. Рай этот принимался как единственная возможная данность, пока отец не потерял работу и семья Дюпонов окончательно не разделилась на настоящих, французских Дюпонов и итальянцев. Отец отказался быть приживалом в винодельческом семействе, не хотел и войти в дело свекров, предпочитая вернуться на родину и начать с нуля; мама последовала за ним. Флигель в большом Дюпоновском саду перестал быть домом, сперва превратившись в «этот мелкобуржуазный домишко», а потом — в далекую мечту. Так в самый сложный период взросления, в процессе мучительного превращения из мальчика в мужчину Гильермо оказался в предместье Рима, отличавшемся от предместья Вивьера так же, как дантов «круг грязи» от де-борновых «райских полян, где бродит святой Иоанн».

Инакость Гийома, теперь уже окончательно Гильермо, была тем более вызывающей, что он не искал друзей. Тихий черноволосый мальчик, всегда словно бы немного погруженный в себя, всегда уткнувшись в книжку, когда выдавался свободный момент, — он был бы идеальной мишенью для тех, кто любит самоутверждаться за чужой счет, идеальным жертвенным агнцем — или козлом отпущения, это уж как посмотреть; c той только маленькой разницей, что бить его было опасно. В первые же дни шутники из новой школы попробовали «иль франчезе» на прочность: результаты оказались неутешительными — распухшее ухо и кровь на губе с одной стороны компенсировались двумя разбитыми носами и сломанным — по-настоящему сломанным, медпункт и шинка в качестве последствий — пальцем с другой. Гильермо дрался как сумасшедший, бросаясь на врага молча и отчаянно, и худобу и недостаток умения ему восполняло настоящее боевое безумие смертника, которому нечего терять. После трех подобных схваток — одной в углу школьного двора, в кустах за трансформаторной будкой, где вершились обычно самые темные делишки мужской школы святого Антония в римском предместье, и еще двух — по дороге домой, в переулках, — от новенького отступились. Его единогласно признали психом, и из статуса всеобщей груши для битья он продвинулся — или опустился, опять же как посмотреть — до уровня неприкасаемого, изгоя класса. Будь у Гильермо побольше социальной сметки, он мог бы использовать несколько воистину стратегических моментов, чтобы захватить власть или хотя бы обзавестись единомышленниками, пусть небольшой, но своей бандой таких же отверженных, чтобы попрочнее утвердиться в шатком и опасном мире школы для мальчиков; однако он не захотел. Этот мир оставался чужим, и приспосабливаться к нему тем или иным образом маленький гордец не собирался — пусть даже из тайного опасения врасти в новую почву и утратить то, что считал собой. Было вполне достаточно, чтобы его оставили в покое. Будь он демонстративной личностью, понес бы кличку «Француз» как знамя — «Да, я оттуда, да, я не такой, как вы»; но демонстративным гордец-одиночка тоже не был и ограничивался тем, что подписывал тетради и учебники нарочито по-французски. Хотя это и нелепо выглядело в сочетании с его фамилией — такой итальянской и такой смешной, что дальше некуда: фамилия его была Пальма, и в золотые детские годы, которые он ни за какие блага не согласился бы вернуть, она еще не ассоциировалась у него толком ни с воскресеньем входа Господня в Иерусалим, ни с зеленой ветвью в руке святого, а попросту оставалась нелюбимой — отцовской, итальянской — частью его личности. Гильермо Пальма. Вот никчемное имя. По счастью, совсем чужое.